ВОСПОМИНАНИЯ ИСПОВЕДЬ В ДЕТСКИХ ГРЕХАХ И РАССКАЗ О ДЕТСКИХ РАДОСТЯХ Однажды на проповеди мне пришлось услышать ужаснувшие меня слова. Батюшка, обращаясь к родителям расшалившихся в храме детей, сказал: «Что вы умиляетесь и называете детей ангелами, Святой Иоанн Кронштадтский называл их “дрова для ада”. Дети начинают грешить уже с младенчества». Потом, когда у меня появился собственный «ангел» и его окружали друзья, такие же «ангелы», я часто вспоминала эти батюшкины слова. Да, сами дети не осознают, не могут осознать своих грехов. За них отвечают родители. Но приходит время, человек становится сознательным христианином (а тем более, если он хочет принять монашеский постриг) и чувствует необходимость принести «генеральную исповедь» в грехах всей своей жизни. И вот тогда совесть начинает обличать в малейших детских прегрешениях, вспоминаешь, кажется, давно забытое.
По наследству мне досталась уникальная рукопись – 12 общих тетрадей, заполненных каллиграфическим почерком художницы-иконописицы, – воспоминания духовной дочери прп.Серафима Вырицкого инокини Анны (Иговской). На самом деле это не просто воспоминания о прошедшей жизни, а «генеральная исповедь». Жизнь эта была длинной и страдальческой: революция, блокада, лагерь, жизнь на поселении, тяжкие болезни, встречи с подвижниками – от митрополита Мануила (Лемешевского) в юности до прп. старца Севастиана Карагандинского в конце дней – и грешниками. Публикация воспоминаний в полном объеме готовится в будущем, а этот рассказ печатается впервые. Особо назидательно звучат первые страницы исповеди о детских прегрешениях. Они по-новому раскрывают то, что называется «детской психологией», раскрывают открытость ребенка духовному миру, напоминают родителям, как важно защищать ребенка не только от внешнего, но и от внутреннего зла, которое таится даже в душе младенца в силу первородного греха. Скончалась инокиня Анна в Караганде в 1994 году. Помяни ее, Господи, во Царствии Твоем. Людмила ИЛЬЮНИНА Помню я себя с трех лет. Впрочем, первое воспоминание относится к лету 1910 г., когда мне было 2 года 8 месяцев (или 7). Тогда я в первый раз осознала свое «я» и запомнила маленькое происшествие, случившееся на даче, где мы жили у одного финна каждое лето. У нас были соседи, их девочка Люся оказалась старше меня на три года. И почему-то мама и папа однажды решили предложить мне подарить ей (мы играли в тот момент) деревянный грибок. Я сидела на песке. Предложение родителей страшно возмутило меня: «Зачем я буду отдавать грибок такой чужой, противной девчонке, как Люся?» Не помню, что я отвечала родителям, но я пыталась объяснить им, что я не хочу, чтоб мой грибок был у противной Люси. Грибок остался у меня, но с Люсей мы больше никогда не играли... Других событий этого лета я не помнила, но с осени 1910 г., когда мы вернулись с дачи, я стала запоминать все и лет до десяти могла рассказывать, до мелочей, каждый месяц нашей жизни за все годы! До четырех лет я удивляла родителей своим кротким нравом. Никаких капризов, плача, требований от меня не слыхали. Ни к чему я не проявляла и особенного желания. Все: игрушки, сказки, игры – как-то насильно мне, малютке, навязывали. Чувствовала я лет до шести, что все вокруг какое-то «не настоящее», и никакая «красивость» меня совершенно не восхищала, кроме природы. Помню, как однажды папа с восторгом мне показывал какие-то колонны, а я смотрела на них и думала: «Какие они тяжелые, некрасивые, разве они похожи на “ту” красоту? Чем папа восхищается? Это все не то, не такое». И мне представлялась или, вернее, вспоминалась, но не ясно, виденная мною «настоящая» красота... Но где я ее видела, я точно не знала, не помнила. В одно лето, мне еще не было четырех лет, мы жили не на даче, на станции «Лахта» Приморской железной дороги, как обычно, а у родных жены папиного сослуживца, фельдшера нашей конной базы – ветеринара. Это было местечко Ручели на Западной Двине, близ г.Двинска. На даче, кроме меня и мамы, были две старушки – хозяйки дачи. Я любила от всех уходить подальше, в глубь сада, и проводила там целые часы, разговаривая с кем-то Невидимым, Которого я ощущала как Огонь, только не опаляющий, но более как неизреченную Любовь, посещавшую меня и зажигавшую в моем детском сердце ответную любовь и желание, ненасытное, быть в этом сладостном состоянии... Видела я недалеко и кругловатое облако, откуда исходили эта Любовь и беседа, но какими словами, я не запоминала. Мать свою я очень любила, но, когда она приходила в мой уголок сада, разыскав меня, я огорчалась ее приходу и жалела, что она нарушает мое счастье, поделиться которым я не могла ни с кем, даже с ней. В начале той зимы со мною произошло следующее происшествие: мы, как обычно, с мамой гуляли. Вероятно, это было воскресенье, т.к. в школу на занятия она не пошла. В будни я гуляла с прислугой, тут же во дворе нашего дома № 37 настал час завтрака, и, как обычно, я послушно пошла с ней домой. Но в этот раз мне очень хотелось еще погулять, и было так жаль, что мама уводит меня. Видимо, враг разжег во мне это желание. Я шла хотя неохотно, но покорно. Когда мы поднялись на высокое каменное крыльцо и вошли в подъезд дома, вдруг на подоконнике выходившего во двор окна лестничной площадки первого этажа (мы жили на втором этаже) я увидела странное существо в шляпе и сюртуке, но очень маленького роста, как кукла, вроде обезьяны, прыгающее по подоконнику. Это существо обратилось ко мне, не знаю, слова ли это были или, скорее, передававшаяся мне мысль: «Зачем ты ее слушаешься, вот возьми и закричи, затопай ногами; ведь ты же не хочешь идти домой, как она смеет тебя уводить!» Я просто испугалась этого совета, этой идеи протеста против воли матери, которая была для меня непререкаема, но существо продолжало, прыгая, убеждать меня... Это продолжалось три-четыре секунды... Вдруг меня охватила ярость; я не своим голосом закричала, затопала ногами: «Я не хочу домой, я хочу гулять!» Злобное существо сейчас же исчезло... А я с тех пор перестала быть тем удивительным ребенком – чудом кротости и послушания – и иногда стала проявлять капризы. Помню и не могу забыть испуга и страшного огорчения, в какое поверг мой первый «каприз» мою высоконравственную мать. Она назвала его «падением». Об этом «капризе» говорили несколько дней, о нем было доложено моей крестной, и этими разговорами еще более поднимали темноту зла в душе ребенка! С тех пор самость стала во мне развиваться не по дням, а по часам, а в душу закралось чувство постоянной скуки, тоски, неудовлетворенности. Хорошо помню, что в совести я чувствовала, что сделала что-то ужасное, непоправимое, и испытывала сильное мучение, нарушая ее голос. В детстве, и до и после грехопадения, я не любила общества детей. Они мне казались маленькими, глупыми; да и действительно, своим внутренним миром я не могла поделиться с ними – им он был бы непонятен. Внешняя жизнь для меня почти не существовала долгое время. Игр обычных я тоже долго не любила. У меня были мишка и обезьяна, и я с ними разговаривала. Любила лошадей, вероятно, потому, что их было много рядом – конюшня обоза была на дворе. Когда мне было года четыре, купили мне большого размера лошадь – вот с ней мне было хорошо, но игр никаких я не придумывала и с нею. Она «есть», и мне довольно. Единственным любимым уголком моей детской жизни были наши прогулки с папой или с мамой, иногда с папиным любимым рабочим, которому меня родители доверяли даже в Александро-Невскую лавру. Тихие кладбища со старинными памятниками и крестами, природа, тишина, какое-то особое настроение, всегда царящее на кладбищах, давали мне огромное удовлетворение: почти счастливой я себя там чувствовала... Можно сказать, что я выросла в Лавре. Перед большим собором были аллеи старых лип. Узнав из волшебной сказки о гномах, я убедила себя, что в дуплах старых лип живут гномики, и вместе с мамой мы часами проводили время; причем я рассказывала мамочке о жизни гномиков, а иногда и мама что-нибудь о них сочиняла. Как было хорошо нам с ней в эти часы! Мне хочется описать еще нечто бывшее в раннем моем детстве, до шести лет. Это было весной... Мы стали в один год гулять с мамой в той части Лавры, где не бывали раньше. Там были большие деревья, кусты, лужайки. Я помню, как там было уединенно, никого там не бывало... Помню, как в первый раз мы пришли с ней туда весной, когда только появилась трава. Я, тогда лет трех, была поражена этой картиной, этим чудом появления новой жизни, разнообразных, поразительно прекрасных травинок. Я сидела на земле, на мамином пледе-пальто (меня очень берегли от простуды), и, захлебываясь от какого-то несравнимого ни с чем, не испытанного прежде восторга, рассматривала каждую травку, каждый листик, впитывая в себя упоительный весенний воздух и испытывая такое счастье и волнение, что даже теперь не могу подобрать слов к описанию моего состояния. Я не верила, что «это» действительно «есть», что я – здесь, в этом невыразимом, непостижимом даже блаженстве... Вероятно, нечто подобное испытывали Адам и Ева в раю... Надо сказать, что в семье нашей о Боге речей не было. Ни отец, ни мать не молились никогда; церковь совершенно отрицали и в храмы Лавры меня не заводили – так хотела мама. Веры Христовой я совсем не знала, и даже не слышала, что жил на земле Христос. Почему на могилах на кладбище стоят кресты, мне в голову не приходило спросить отца или мать. У папы моего над письменным столом всегда висела маленькая старинная иконочка Божией Матери в киотике «К а з а н с к а я». Перед этой иконой папа иногда зажигал лампадку, темно-темно красную, граненую. Я всегда с большим интересом смотрела, как он это делает. На мои вопросы: «Зачем это?» – папа отвечал, мол, это «Казанская» его мамы и что она любила зажигать эту красную лампаду (лампада была привезена папой из г.Изюма, где похоронена его мать). Но Кто на иконе, он мне не объяснял. Когда же я стала постарше, папа иногда мне говорил, что так веровать, как наши прислуги, – глупо, что крайне возмущало маму. Желание ее было таково, чтобы я сама избрала себе образ мыслей в будущем. Впрочем, и мама с особым, как бы страдальческим, чувством хранила в старом бабушкином сундучке, обитом железом (!), и несколько раз мне показывала две старинные иконы Божией Матери: одну – «Феодоровскую» – ей дала в благословение ее любимая бабушка, Наталья Петровна, а другой благословила мамину любимую покойную сестру Анну – (Аничку). Та икона называлась «Утоли моя печали». Названия эти мама мне сказывала, но о Божией Матери ни слова не говорила. В ту зиму, когда мне пошел шестой год, я спросила однажды маму: «Что такое Бог?» – потому что я от наших прислуг (они менялись, я помню двух) постоянно слышала «Бог», «Господь» и тому подобное. Мама села на свое кресло у окна и, обняв меня, с величайшим старанием и благоговением начала в высоко-философском духе объяснять мне о «Мировом Начале», о Высшем Добре и т.д. Впоследствии я подобное читала в религиозно-философских рассуждениях Л.Толстого... ...Я слушала маму внимательно, а сама думала: «А все-таки она неправильно объясняет... на самом деле иначе... вот как...» В это время я вместо потолка увидела светлое пространство, как бы струящийся эфир, и в нем сотни головок, как бы детских, плывущих в этом эфире... Волны чего-то голубоватого и бледно-розового колебались над нами, и среди этого колебания – эти нежные личики... Видение продолжалось минуты две-три, и все скрылось... Но сказать об этом маме я не решилась. Когда я стала после этого серьезнее и кротче, однажды мама сказала, что есть люди, которые молятся вот такими молитвами, и прочитала мне: «Отче наш», «Пресвятая Троице» и еще какую-то христианскую молитву... Сказала: «Если хочешь, молись так». Я очень удивилась и, видя, что мама никогда не молится, конечно, не стала их повторять. Тут мама подарила мне образочек, овальный, маленький, живописный, под слюдой и с колечком – для ношения на себе. Я попросила разрешения повесить его над кроваткой, на спинке, над головой... Мама необычайно обрадовалась, и мы его сейчас же устроили. На образочке был изображен Христос в терновом венце и багрянице... Я полюбила этот образочек и с ним не расставалась, но теперь его, увы, у меня давно нет... Когда я стала постарше, верно в ту же зиму, мамочка решила, что неполезно мне гулять только в Лавре. Ей представилось, что маленькой Аничке нужно бывать и среди детей, в общественном месте, и был установлен такой порядок: один день (мама была беременна и уже не работала) мы с нею гуляли в Лавре, а другой – в Овсянниковском саду (сквере), тоже поблизости от нашего дома. Мне были тяжелы, невыносимо тяжелы эти прогулки в сквере, но мама была неумолима! Впрочем, я и там находила для себя утешение в рассматривании зелени, травок, смотрела на небо, на дорожке камушки меня интересовали. На детей я не обращала внимания, ни с кем не знакомилась (они ведь «маленькие», а я – «большая»), и мы ходили с мамой как два неразлучных друга и говорили обо всем, что меня интересовало: о природе, о птицах, о тех местах спрашивала, где мама бывала до замужества, и она рассказывала мне о Швейцарии, о подъемах на горы и т.д. Любимая картина мамы моей была «Альпийский цветок». Фея, обнаженная почти, в какой-то вуалевой ткани, чуть наброшенной, гигантские скалы, и внизу, под скалой, спит утомленный охотник в средневековом костюме. К сожалению, эту картину я не догадалась сберечь... Тогда (в годы молодости, после обращения) все «языческое» вызывало у меня пренебрежение и почти ненависть... А картину эту можно было толковать духовно. Теперь я многое поняла... До пятилетнего возраста я еще раз воочию видела беса. Он прыгал по спинке дивана и по валикам в виде маленькой обезьяны. Мы сидели с мамой на диване, и она мне что-то рассказывала. Это было до ее беременности. Прыгающая обезьяна все советовала мне ногой толкнуть маму в живот. Я была в ботинках «Скорохода» – с толстыми подошвами и толстым каблуком. Я приходила в ужас и отвращение от этого совета, но лукавый продолжал настаивать, чтобы я «попробовала». Тогда я отчаялась и крепко ткнула ногой в ботинке маму в живот. Мама вскрикнула от боли и неожиданности... Мерзкая обезьяна исчезла, а мама всю жизнь с тех пор мучилась болями в почках. Кажется, в тот раз на вопросы мамы: «Зачем я так сделала?» – я сказала, что мне приказала это обезьяна, но мама ничего не поняла, сочтя детской фантазией, и долго обижалась на меня, бедняжечка! Летом, последним летом «с мамой», т.е. когда мне было около пяти лет (четыре года восемь месяцев), на даче у нас на Лахте, во время грозы, мы стояли с мамой на веранде... Вдруг высоко в тучах я увидела отвратительную рожу, тоже похожую на обезьяну, которая оскалилась и сказала мне без слов – одною передачею мысли: «Я тебя ненавижу и все равно не дам тебе покоя, и буду мучить тебя всю твою жизнь, до самой твоей смерти...» Я не испугалась, но рассказать об этом маме как-то не смогла, хотя делилась с ней каждой мыслью и чувством. Но гроза с тех пор долго производила на меня гнетущее впечатление. В то же последнее лето до рождения брата – последнее лето «тишины» – я испытала еще одно сильное чувство любви – это была любовь к дочери наших соседей-немцев, девушке по имени Ирмгард, 24 лет. Чувство это захватило меня всецело. Я бросила игрушки и все прежние занятия... ни о чем не могла думать, кроме нее. Девушка эта высокого роста, но не великанша, только выше среднего, шатенка, светлая шатенка, скромная, без румянца (с детства не люблю румяных, и у меня его никогда не было). В лице ее, серьезном, всегда задумчивом (люблю такие лица!), светилась редкая доброта. Я умирала от желания, чтобы она пришла ко мне в мой детский уголок в комнате, где спала прислуга. И говорила об этом маме. Видя мое страдание, мама рассказала о моем желании Ирме, и та однажды пришла ко мне. Моя гостья, на 20 лет старше меня, проявила ко мне исключительно чуткое внимание, и краткое время ее посещения было для меня неописуемым счастьем. Уходя, Ирма подарила мне свою вышивку; темно-красным бисером на розовой ленточке, в виде ожерелья. Но вот что удивительно. Вскоре после этого посещения я ощутила, что моя любовь к Ирмгард – исчезла, и даже с ненавистью смотрела года через два на ее подарок, и спорола вышивку и выбросила ленты!! В то же лето я однажды, стоя в детском уголку, где недавно Ирма смотрела мои игрушки, я раздумалась: «Что я хочу вообще?» И вот так я, пятилетняя кроха, ответила себе: «Я хочу найти и полюбить... Кого-то... и... умереть-пострадать за Него». О Господе Иисусе Христе я услышала в первый раз лет шести-семи от своей дорогой мамы; не помню, до рождения брата или после... Вероятно, после... Как ни заблуждалась моя мама, но в глубине души ее таились христианские чувства... Я болела ветряной оспой и все порывалась расчесывать себе болячки. Зуд был страшный, а мама не давала мне чесать их! И вот в пример терпения в страданиях и, видимо, очень жалея меня, она привела мне Спасителя. Рассказала с большим волнением и как бы с внутренними слезами о Его страданиях... Рассказ этот поразил меня неимоверно. Что-то неизъяснимо-сладкое и могучее проникло в меня и охватило мое себялюбивое сердце... И я с тех пор ни разу не почесалась... Надо сказать, что тут зуд стал вскоре проходить, и я стала очень быстро поправляться. Прошла болезнь, прошло несколько времени, и впечатление от рассказа мамочки ослабело, почти стерлось. Я продолжала жить в вечной жажде: «Кого полюбить?» – в искании предмета для «обожания», и нигде не находила в книгах такого существа. Читала я свободно с пяти лет и все понимала, как взрослая. Мне выписывали детские журналы; лет с семи очень серьезные, для старшего возраста. Купил мне папа и «Историю Ветхого и Нового Завета» – роскошное издание с великолепными цветными иллюстрациями – но... ничто прочитанное не задело уже моего сердца. Во мне пробудилось уже желание чувственной любви. Разбудила во мне «женщину» прочитанная мною, против желания и запрета матери, купленная папой и тоже очень красиво оформленная книга «Поль и Виржиния», перевод с французского, где очень красочно и заманчиво описывалась их любовь. Впрочем, в то время мне было уже 8 лет. Брат мой Борис родился в Великий Четверг, утром в половине девятого, 11/24 апреля 1913 года, когда мне было пять с половиной лет. Я уже умела и писать, и писала без единой ошибки! Уход мамы в роддом я перенесла тяжело. Папа занят, я оставалась с прислугой... Была Пасха, красили яйца, пекли куличи, но меня ничто не радовало... Не было мамы... Было не с кем говорить. С папой я особой близости не имела... Маму я любила безраздельно и просто – всецело, сердцем, не проверяя своих чувств умом... Появление маленького брата я встретила спокойно, и даже благожелательно, но, когда я заметила, что мама отдает ему много времени и тех чувств, которые прежде принадлежали только мне и не могли быть отдаваемы кому-то кроме, я возненавидела маленького Борю, а маме твердо решила отомстить за ее «глупую» – я так поняла – измену. Перестала быть с нею по-прежнему откровенной, замкнулась в себе, никогда к ней уже не ласкалась, мучила ее сознательно непослушанием. Ненависть к брату прекратилась очень скоро, и наоборот, я его полюбила и даже чувствовала к нему особую нежность... Мальчик он был трогательный, тоже серьезный не по возрасту, привлекательный по своей душевной красоте. В своей остроконечной вязаной шапочке-колпачке он мне казался очень похожим на сказочного гномика... На даче мы с ним играли и вместе с мамой или няней гуляли по Лахте. (Кроме прислуги, взять пришлось и няньку, т.к. у брата оказалась врожденная грыжа; и пока доктор этого не понял и не сделали ему бандаж, он плакал день и ночь!) Злобная угроза «обезьяны» в грозовых облаках исполняться начала в то лето, когда мне кончался шестой год. Из города в поселок Сестрорецк стали проводить высоковольтную электролинию. Провода тянули на столбах, и на каждом столбе – их ставили в 30-40 шагах друг от друга – был нарисован человеческий череп и две накрест сложенные кости. Это изображение наводило на меня панический ужас, не выражаемый никакими словами... Я чувствовала присутствие живой силы в каждом столбе – живой и ненавидящей именно меня. Прогулки по берегу залива, где всегда мы гуляли, были отравлены. В то время я уже начала любить игры с детьми, и это несколько отвлекало меня от страшных столбов. Я даже рассказала маме о своем мучении, и мама посоветовала мне не ходить на берег и вообще перед дачами, а выходить задним двором и гулять в луговой части поселка. Да, одно еще добавлю: ни одной иконы у нас на даче не было – бабушкина «Казанская» неизменно оставалась в городе на своем месте над письменным столом папы... Почему-то и маленькую иконку Спасителя в терновом венце я очень скоро сняла со спинки своей кровати в городе и на дачу ее не брала никогда. Иконка была спрятана в мамину шкатулку, где хранились полученные от бабушки в наследство некоторые вещи: два кольца, медальон золотой и еще кое-что... Кому все это досталось, неизвестно, кроме иконки: ее я потом опять взяла себе, хотя ни разу не молилась, до... до того момента, о котором речь впереди. Лишившись центра своей жизни – мамы-друга, я впала в рассеянность и заинтересовалась внешним: полюбила игры с детьми, папиных сослуживцев, лакомства и стала, с горя, играть в куклы. В школу я долго не ходила, была очень слабенькой. До 8 лет я каждую зиму болела месяца полтора или два, или «инфлюэнцей» (теперешний грипп), или катаральным воспалением кишечника – следствием двух перенесенных дизентерий. Иногда обе болезни объединялись, и я с повышенной температурой проводила ползимы в постели. Кровать мою – на день – переносили к обеденному столу в большую комнату, и здесь я играла и рассматривала картинки и слушала маму или папу, читавших мне или что-нибудь рассказывавших из своей жизни. Когда мне исполнилось 9 лет и я немного окрепла, меня решились отдать в частную школу, которую основали и преподавали в ней моя крестная, Елизавета Александровна, и крестная Бори – Варвара Павловна. Мамины друзья молодости – передовые женщины того времени. Школа называлась «Реальное училище для совместного обучения» – мальчики и девочки учились вместе. В училище было 10 классов. Меня сразу отдали в 3-й класс. Но и в школе все у меня шло не по-обычному. Школа была очень далеко – на Петроградской стороне, близ Владимирского собора, а мы жили «на Песках», в нынешнем Смольнинском районе, в нескольких шагах от Александро-Невской лавры. Ездила я туда с прислугой, три раза (!) в неделю; остальные уроки, задаваемые на дом, узнавались по телефону! В обществе сверстников мне было нелегко. Во-первых, меня скоро все невзлюбили за то, что я «на особом положении», т.е. не каждый день в классе. Я подвергалась насмешкам, различным болезненным уколам. Мне даже дали прозвище Иговка-иголка, хотя я всегда молчала и ни с кем не сказала лишнего слова, тем более обидного. Я была воспитана матерью в правилах высокой морали. Ко всем предметам я проявляла большие способности, это меня и спасало. Не давалась мне только арифметика. Я не могла решить почти ни одной задачи, и все правила никак не хотели уложиться в моей голове! Дело доходило до того, что, измучившись со мной, папа ударял меня по голове задачником! Какая-то гнетущая тяжесть легла на меня с поступлением в школу, и исхода не виделось... Исход дало Провиденье. В России разразилась революция. Из-за беспорядков в городе поездки в школу с марта 1917 года стали невозможны. Я ликовала: я избавилась от чуждого мне и ненавидевшего меня общества «дурачков», какими я, не называя их так, но ощущая такими, воспринимала детей моего возраста. Я всем существом ощущала что-то новое, грядущее, великое, которое вместе с весной входило в жизнь. Мама моя, демократически настроенная, также и волновалась, и ждала нового, «настоящего»... Весна была особенно хороша в том году: все время стояла тихая, солнечная погода... Я впитывала в себя весенние запахи; почти целые дни мы с Борей – ему было уже 4 года, нас уже пускали гулять без надзора – проводили на дворе нашего и соседнего дома, где шел капитальный ремонт, среди рабочих, трудившихся на этом деле. По вечерам с начала зимы 1916 года родители завели чтение вслух – читали поочередно: папа и мама. Прочли сначала «Детей капитана Гранта», потом «Хижину дяди Тома», «Принца и нищего» и еще одну английскую (в переводе) книгу о бездомном мальчике. Эти чтения сблизили нас и сгладили те постоянные несогласия, которые длились у мамы с папой все мое детство. Лето 1917 г. мы провели еще на своей даче, но настроение было уже совсем другое; только и разговоров было о революции, о партиях; читали с волнением газеты... В середине лета появились недостатки в продуктах, различные затруднения. И тогда мамины друзья, Варя и Лиля, решили эвакуироваться со своей школой на Юг, в г.Анапу, где имел дачу богатый родственник их третьей помощницы по преподаванию в школе – Ольги Михайловны, попросту Ляли, немолодой девицы. И «друзья» предложили взять нас, т.е. маму с нами, детьми, чтобы [укрыться] в тихом и сытном уголке, пока уляжется жизнь в новые формы. Предложение решено было принять. Папа оставался в Петрограде на своей работе, в своей казенной квартире. (У нас было две комнаты – с женитьбой папе выделили соседнюю комнату, где прежде была контора.) Мы пораньше приехали с дачи, и начались сборы в Анапу. 14/09 1917 г., [выехали] в двух специально предоставленных школе Временным Правительством вагонах. Два товарных вагона везли парты, доски для классной работы и личные вещи эвакуируемых. Многие отпустили детей, доверив их всеми уважаемой и любимой завшколой В.П.Кузминой. (Она писала свою фамилию без мягкого знака в середине.) Некоторые ученики ехали с матерями, как и мы. Родителями моими было замечено, что наш отъезд совпал с праздником Воздвижения Креста Господня. И хотя Церкви они оба не признавали, но день этот был суеверно замечен и я хорошо запомнила разговоры об этом совпадении... И действительно, вскоре над нашей темной жизнью засиял Крест Христов... Инокиня Анна (Анна Сергеевна Иговская) На глав. страницу.Оглавление выпуска.О свт.Стефане.О редакции.Архив.Форум.Гостевая книга |