ВОЙНА

СУДЬБЫ, НАПИСАННЫЕ НА ГРИФЕЛЬНОЙ ДОСКЕ

22 июня – 66 лет со дня начала великой войны

В Тимофее Павловиче Дегтяреве отставного военного угадать несложно. Хоть ему и 83. Заходишь в квартиру – на полке шкафа бросаются в глаза модели какой-то военной техники, книжки о войне. Сам в рубашке армейского образца, держится подтянуто, говорит коротко и громко, точно военные команды отдает. Но от этого-то и становится понятно: фронтовик, а глухота – последствие контузии.

Несколько лет назад с ним произошел такой случай. На остановке вошел в автобус – а там подвыпивший молодую женщину трясет. Та кричит: «Помогите!» – полный автобус народа, десяток мужиков, все опустили головы – не слышат, не реагируют.

– Я его оттолкнул от нее, подумал, что со мной-то он не будет драться: у меня как раз рука была переломана, на привязи. На следующей остановке эта девочка выскочила, а я сел. Он – рядом, давит меня к стенке и шипит с довольной такой улыбочкой: «Вот сейчас конечная, все выйдут, и я тебя, старик, прикончу!» Тут меня зло взяло – фашистов не боялся, а перед этой мразью… И вот этой рукой в гипсе взял его и рубанул. Откуда сила взялась, не знаю. Он с сиденья вылетел и растянулся в проходе, глаза вытаращил. Все разбегаются, ну и я перешагнул через него и вышел. Не знаю, что дальше было. Только кости загипсованные у меня сместились – пришлось поправлять. И жена – ох и ругалась…

Тимофей Павлович смеется, а потом горько усмехается: «А ведь в том автобусе было двое офицеров!»

…В красном углу комнаты на полочке – иконы, в центре Спаситель, рядом Божия Матерь и Никола Угодник. Над лампадой на потолке – закопченное пятно. В серванте за стеклом – просфоры, рисунок какой-то угодницы и фотография священника – духовного отца, как потом объяснил хозяин, даром что тот годится по возрасту в сыновья, а то и во внуки. На стене – благословенная грамота Высокопреосвященного Владимира «За усердные труды во славу Святой Церкви».

– Вы, наверно, постоянно ходите в храм?

– Сейчас уже не постоянно. Отек ног. Сердечная недостаточность. У меня же стимулятор вшит в сердце. В прошлом году прямо в церкви коллапс случился. Но держусь, стараюсь не сдаваться.

Судьба Тимофея Павловича удивительна, и я благодарен Богу и отцу Вадиму, настоятелю петербургского храма Рождества Иоанна Крестителя на Каменном острове, помогшему мне встретиться с таким человеком. Его история – еще один удивительный документ Божьего промысла в событиях прошедшей великой войны.

* * *

В тот день, когда в дале-кой оренбургской деревне Зыково на свет появился ребенок, в их доме гостил Христа ради юродивый Тимофей. О нем рассказывали: ростом был невелик, а силы необыкновенной. Насобирает по деревням муки, хлеба, повесит 50-килограммовый мешок на тросточку через плечо и идет в другую деревню раздавать. В его ли честь или в память преподобного Тимофея, по святцам пришедшуюся на тот же день – 6 марта, назвали мальчика Тимофеем. Шел 1925-й, мать, родившая своего 12-го ребенка, болела в это время тифом, и сын выжил чудом – лишь благодаря тому, что успела сунуть она его в печь отогреваться.

Жила к тому времени их крестьянская семья бедно. Дед был очень работящим, но в 1906 году завистники спалили их дом. Отец в гражданскую войну был председателем сельсовета – как человеку глубоко верующему, честному, ему односельчане доверяли. Его трижды ставили к стенке: чехи, белые, красные. Выжил. А в 1921 году дом сожгли снова. Стали колхозы создавать, а у Дегтяревых и передать в него нечего.

Из раннего детства Тимке запомнилась эта бедность: лебеда, конский щавель, горькие лепешки. И еще – бессчетные постояльцы в их доме на краю села (оно стояло на большаке, ведшем из Центральной России в Среднюю Азию): узбеки, киргизы, казахи, башкиры – всем доставались чай на столе, постель на полу, в риге – корм скоту. Помнит, как отец вставал помолиться перед едой, и они тут же молились – по-своему.

В 33 году, спасаясь от голода, уехали на Западную Украину.

– Это была Каменец-Подольская область, сейчас Хмельницкая. Привезли мы туда с собой картошку, – вспоминает Тимофей Павлович, – посеяли весной, и урожай у нас оказался такой, что местные украинцы приходили смотреть: надо же, как русские умеют выращивать! И избрали отца председателем колхоза, хоть он и был беспартийным. В селе мы оказались единственной русской семьей – и меня звали только «кацап», никак иначе. Я не обижался. Осенью 1935-го замерз пруд перед школой – редкость для тех мест. Один ученик школы решил прогуляться и провалился под лед. Все стоят, смотрят. Я плавать не умел еще. Сломал акацию, искололся весь и пополз по льду, подал ему эту ветку – так он обламывал лед, а я его к берегу тащил. С того дня «кацапом» меня называть перестали.

В том же году нам стали подбрасывать бумажки, сколько нам осталось жить. Отец сказал: ну что, будем ждать, пока они нас прирежут или отравят? И мы уехали, оставив все. Хорошо, школа в то время обувала и одевала учеников: бесплатно мне выдали пионерский костюм, пальто, шапку и ботинки. Отец устроился грузчиком на железную дорогу. Предлагали ему снова руководящую работу, но он сказал – хватит, накомандовался. И с тех пор руководителем больше не становился. И для меня это стало уроком на всю жизнь. Неважно, кто ты, важно – каков.

Здесь, в Абдулино, Тимке крупно повезло: учительницей оказалась украинка – она его снова научила русскому языку. Сказала: «Главное, читай книги». Дело в том, что, закончив два класса на Западной Украине, писать и читать он умел только на украинском. И четвертый класс он уже закончил с похвальной грамотой и русский язык знал. С шестого класса пошел работать. Через два года началась война. Тут, в общем, закончилась и юность Тимофея, а также наша предыстория. Началась судьба, в которой Ангел-хранитель широко расправил над ним крылья.

* * *


Дедушка Иосиф

– Когда власть начала борьбу со священниками, нам повезло, что у нас был дяденька Иосиф, – Тимофей Павлович показывает не то рисунок, не то снимок, на котором изображен суровый дед с бородой-лопатой. – Он стал как бы пастырем для всех православных, которые его окружали. Особенно его уважали за то, что он обладал даром предвидения и лечения. Этими же дарованиями от Бога обладала и тетя Маня – Мария Ивановна. Она была мне как родная тетя. Папа очень дружил с ними – вместе собирались, молились. Для молитв использовали дом папы – тогда это было опасно, и поэтому их собрания были глубоко законспирированы. В то время как они собирались за чашкой чая, а на самом деле молились, я, мальчишка, стоял «на стреме» на случай, если кто идет.

Все это оказалось очень важно, потому что именно духовная молитвенная жизнь этой общины и спасла Тимофея, и не только его.

Однажды старший брат Тимофея, Петр, увидел странный сон: будто его наградили большой такой медалью – во всю спину. Тетя Маня ему не стала объяснять, а родителям открыла: вашего сына убьют на войне. На какой войне? Еще о войне и речи не шло. И тем не менее она благословила Петра на свадьбу. Но назначили ее на 22 июня 1941-го… Долго воевал он: прошел Сталинградскую битву, участвовал в Курской, под Харьковом и под Смоленском – и оставался жив. Был командиром взвода разведки бронемашин. Но однажды ехал на мотоцикле – и его застрелил немецкий снайпер. Случилось это после того, как невеста перестала его ждать и вышла замуж. Буквально сразу же…

Имея дар предвидения, тетя Маня (после смерти дяди Иосифа она стала руководителем общины) всем братьям открыла их будущее – и все вернулись живыми. Кроме Петра.


Тимофей Дягтерев с отцом

А повестка Тимофею пришла на 5 августа 1942 года, 18 лет ему тогда еще не исполнилось. Но один год он себе прибавил. Даже наколку сделал для пущей убедительности: «1923».

– Провожая, тетя Маня рассказала мне все, – вспоминает Тимофей Павлович, – сколько ранений у меня будет, сколько наград, когда приеду на побывку. И я, безусловно, ей поверил. Сказала и когда война кончится – уже тогда она это знала. Откуда? Ведь в это время немцы стояли под Сталинградом. По вере в Бога ей открывалось. Но самое главное: когда меня благословляла, сказала папе, чтоб он каждый день клал тысячу земных поклонов! За меня. И отец самым настоящим образом все выполнил. Сказала – это ваш последний кормилец будет. Так и оказалось. До самой смерти я содержал родителей: и во время войны они получали за меня как за офицера, и еще 20 лет после войны, пенсии ведь у отца не было. Кстати сказать, когда в Абдулино рядом с нашим домом открылась церковь, он до самой смерти был в ней старостой.

– У вас не было на фронте момента, когда бы вы усомнились в предвидении тетушки? – спрашиваю Тимофея Павловича.

– Был случай, после которого не поверить в Бога любому невозможно. Пошел я на разведку брода и застрял в трясине, забуксовал на самоходке. Произошло это перед мостом железнодорожным. Вдруг вижу: метрах в 150 из-за моста выезжает немецкий танк «Тигр». И сразу на меня пушку наводит. Я только и смог промолвить: «Господи! Не могла тетя Маня ошибиться!» И он не сделал выстрела. Повернул башню и выстрелил в следом за мной появившуюся нашу «сорокапятку» – подбил, еще два наших отставших «Шермана» поджег. И опять на меня навел. А мы притихли, сидим. Постоял и так, не сводя с нас орудия, задом-задом попятился за насыпь, ушел за железнодорожный мост. Ну, не снаряд же, наверно, пожалел? Всю эту сцену наши видели за полтора-два километра, потом поздравляли меня с днем рождения.

* * *

– Меня призвали в во-енное училище легких танков в Оренбурге. Прошел ускоренный курс, и в 43-м году отправили нас в Горький, за танками. В это время Горький разбомбили, танков нам не хватило, и нас отправили переучиваться на самоходку. Ее я получал уже в Кирове.

Тимофей Павлович достает модель самоходки из серванта и показывает:

– Вот такая: 176-я, легкая – 14 тонн, маленькая. Ее имя было «Прощай, Родина!». Еще ее называли «голожопая»: сверху брони нет, и сзади брезент – не спрячешься, да и бортовая броня у нее всего 15 мм, спасает только от осколков... Повезли нас в Киев – его только что освободили. В Дарнице нас разбомбили. Рядом стояли эшелоны с горючим, с вооружением – не знаю, что бы от нас осталось, попади мы в эту кашу. Идет весна 44-го. Нас бросают к границе Волынской области, это южный фланг Белорусского фронта. Так, с «Пятого сталинского удара» началась для меня война. Мы шли на левом фланге, на стыке с Украинским фронтом. Помню, как через Западный Буг пошли по переправам тяжелые танки, но переправу разбомбили, и они застряли в болоте. Тут начали их расстреливать противотанковые орудия. Чем я могу им помочь на своей самоходке? И как-то мне пришла мысль: а что если форсировать? – там метров пять только было глубоко. Натянул брезент, поднял пушку, открыл затвор, чтоб воздух был, и форсировал – удачно. И две пушки я сжег на том берегу. За мной другие пошли, и наши танки целы остались. Там я получил свою первую награду: командир полка снял с себя гвардейский значок с отколотой эмалью – «Спас мне жизнь!» – и нацепил мне перед полком. Я его долго держал, пока жена куда-то не дела, – он мне был дорог, такая вот первая награда.

* * *

– Как мне и предсказала тетя Маня, на фронте я был трижды ранен, контужен. А ведь, по сути, каждое из ранений могло закончиться гибелью.

Вот история первого ранения и контузии. Шли мы – шесть самоходок – колонной и нарвались на засаду, врытые в землю «Тигры». А врытого его подбить невозможно. Тут раздумывать нечего, я только крикнул: «Тигр!» Кто-то еще смотрит: что да где он, а мой механик-водитель быстро свернул с дороги, и мы скрылись. А за мной шла самоходка – там водитель-механик от страха перед канавой выскочил, и пока лейтенант пересаживался на место водителя, ее подбили. И из шести наша единственная не сгорела. После этого наше командование собрало те танки и самоходки, что остались, и дает приказ: оставленные позиции во что бы то ни стало восстановить. И вот ночью мы бросаемся в психическую атаку на своих танках и самоходках – с грохотом, в пыли ворвались в рощу. Я даже не успел сосчитать, сколько нас там было. А немцы заметили нас с заднего рубежа и окопались вокруг рощи. Мы оказались в западне.

Стоим в лесочке, что делать – не знаем. А меня мучила в ту пору тропическая малярия. Через день высокая температура, а потом начинает морозить. Я говорю приятелю Васе Гривцову: «Принеси мне четыре хлебных снопа с опушки, лягу на них». Отговаривает: «Тимка, убьет ведь!» А куда деваться? Остаться в машине – начнут стрелять по деревьям и осколками убьет, под машину ляжешь – сожгут. Положил снопы по бокам и под голову и лег под дерево. Жора Катков тоже болеет, нагнулся ко мне: «Сними мне шлем, что-то мешает…» И все, только помню – блеснуло. А пришел в сознание, когда уже солнце поднялось. Не могу открыть глаза – все лицо залеплено мозгами, полностью глухой, в ушах кровь запеклась, шлем разорван. Два осколка прошили голову Жоры насквозь, пробили налобник и застряли у меня под кожей.

Светает. Надо же вырываться. Ведь среди нас медиков нет, помощи ждать не от кого. Собрал восемь раненых в свою машину, тело лейтенанта погрузил: «Я поехал». Только я выскочил из рощи, первым же снарядом разорвало тело лейтенанта. Второй снаряд прошил радиатор насквозь – пошел пар, но мы, не сбавляя скорости, понеслись дальше, и заклинило только, когда подъехали к санитарной части полка. Проскочили. Потом измеряли: снаряд прошел в миллиметрах между бензобаками и головками снарядов. Но вот – остался жив, и восемь раненых со мной остались живы. А всех остальных, кто остался в лесу, побили-пожгли.

* * *

– Как-то нужна была разведка боем. А это значит – вызвать огонь противника на себя. Замполит говорит: коммунистов надо беречь. А я беспартийный – ну и вызвался. Мой предыдущий механик-водитель бежал из машины, когда была бомбежка, и его раненого увезли. И тут ко мне напрашивается механик-водитель командира полка. «Сколько можно, – говорит, – отсиживаться сзади, ни разу еще в бою не был. Тимка, я пойду с тобой механиком, с тобой меня не убьют».

В разведку отправились Т-34 и моя самоходка. Т-34 подожгли сразу. Следующий снаряд – мой. Я подымаю пушку, высовываюсь из машины и мчусь к немцам в одиночку. Пушку поднял – значит, сдаюсь. Имитирую сдачу в плен. Немцы смотрят, не стреляют. Они думали, наверно, что я от страха, что ли, шарахаюсь из стороны в сторону, а я все у них смотрю и передаю по рации расположение. Как мышь перед котами, проскользнул до тылов, смотрю – впереди скопление танков. Думаю – влип! А с правой стороны речушка, и на противоположный берег взбирается тропка – значит, переходят ее вброд. Поворачиваю – и между огородами вниз, к речке. Когда танки по мне стали стрелять, было уже поздно, я речку проехал и в лесу скрылся. Еще я не успел приехать к своим, как наши «катюши» и штурмовики начали их долбить. Орден мне был тогда Отечественной войны, но я настоял, чтобы механику-водителю отдали. Он от меня потом до конца не отходил, говорил мне: я ни с кем больше не буду воевать, только с тобой.

Ночь. Слышу, танки гудят. Форсирую реку под мостом, выскакиваю на дорогу и упираюсь в «Пантеру». Это же немецкая колонна, надо удирать! Даю задний ход, и тут мне в спину упирается другая «Пантера». Выходит, я попал в разрыв немецкой танковой колонны, зажатый с обеих сторон. Немного проехали и остановились. Раздается команда: офицеры – в голову колонны! Я немецкий немного понимал – и в школе учил, и после, все же язык противника учить надо. Грамматику не знал, но набор слов у меня был, и картой на фронте я пользовался немецкой, более точной. Постучали мне в броню: давай вылезай. Как меня не узнали? У них на вооружении состояли похожие на мою итальянские самоходки. Может, ночь темная, все машины в пыли да в грязи. Да еще, наверно, в голову никому не могло прийти, что в колонну затесался русский. В общем, не знаю, что они думали. Я же думал об одном: спаси, Господи, чтоб мне не попасть на расправу в Особый отдел. Плена боялся, Особого отдела боялся, потому что если что – и семью репрессируют.

И вот я слушаю, как между собой офицеры обсуждают дальнейший маршрут. Что, дескать идем прямо, будет отворотка направо, не сворачивать. Я себе это на заметочку взял. Тронулись. Вон виднеется дорога направо, и я чуть приотстал, так, что передняя часть колонны ушла вперед, а задняя уперлась в затылок мне. Потом разогнался, от задних оторвался и, перед тем как повернуть, по впереди идущей «Пантере» пустил снаряд. Она вспыхнула, и пока возникла неразбериха, пока стрелять начали – удрал, и в меня не попали.

Другой случай. Пешая разведка. Мы в прорыв пошли, а что там, в населенном пункте, неизвестно. Я говорю: пойду на рассвете, разведаю. А комбат – 43-летний капитан – вызывается: я тебя поддерживать буду. Не доходя метров 15 до первого дома, вижу: выбегают шесть немцев с автоматами. Я падаю, чик – а автомат не стреляет, песок в затвор забился. Оглянулся – капитан уже драпает от меня. Поддержал, называется. Что делать? Встаю и командую как можно спокойнее по-немецки: «Бросить оружие! Кто бросит оружие, тому гарантирую жизнь». И немцы оружие побросали. Я их расспросил, что они тут делали. Оказалось, они в этом доме спали. Тут подъезжает капитан за моим телом, уже доложил, что меня убили. Увидел немцев с поднятыми руками и говорит: давай их расстреляем! Я отвечаю: давай. Только сначала я – тебя, за дезертирство. Короче говоря, не дал я пленных расстрелять, вывел их за наши позиции, и они отправились к нам в плен с моей запиской.

– Везло же вам!

– Везенье тут ни при чем, меня Бог спасал. Я знал, что меня не убьют. Но как это происходило, не понимаю. Я – в Польше, отец мой – дома, далеко, и его молитва меня спасает. Значит, расстояний нет?

– Мария Ивановна не наказала вам чего-то особенно опасаться?

– Нет. Для этого есть голова у мужчин, которая должна соображать. И я ведь не просто ждал, чтоб Бог меня спасал, а все делал, чтоб в лапы к Особому отделу не попасть. Это же были страшные люди. Мы пели залихватскую танкистскую песню: «Наутро меня, раненого, вызывают в Особотдел: что ж ты, подлец, вместе с танком не сгорел?! Товарищ начальник, говорю, в следующей атаке обязательно сгорю!»

Экипаж моей самоходки – командир, механик, наводчик и заряжающий. Но в вождении мы с механиком соревновались – я мог не хуже его провести машину. В бою я всегда стоял у прицела, хотя это не положено командиру. Тяжелому немецкому танку надо попадать только в уязвимые места, а для этого надо быть снайпером. Мне это удавалось. Вот все перекуривают, а я не курю, с детства отец отучил – сижу в машине, тренируюсь в прицеливании, пушку пристреливаю (было у нас такое упражнение по мишени – «иглоукалывание»). Это просто отработка навыков. Кстати, из пистолета я тоже стрелял хорошо. У офицеров это вообще была ахиллесова пята – стрельба из пистолета, а я мог листочек пулей срезать под корешок. Так что это, как говорится в поговорке, «Бог-то Бог, да не будь сам плох».

– Вы говорили кому-то из сослуживцев, что ваша судьба на войне предсказана?

– А кому говорить? Не всякий поймет, скажут, хвалится. Да и кому это было нужно: всяк спасался как мог.

– Говорят, на войне все были верующими. Это так?

– Не знаю. У всех по-разному. Во всяком случае, говорят, что все шли в атаку и кричали «За Сталина!» – я этого ни разу не слышал.

– Разрешалось ли вам на фронте носить крестик?

– О каком крестике могла идти речь, вы что! Перекреститься нельзя было, потому что если ты – верующий, значит, враг народа. Крестик у меня был спрятан – вшит под карманом гимнастерки, а помолиться я мог только в туалете.

– И вы молились в туалете?

– А как же. Там, где никто не видит. Хочешь покреститься: руку в карман – и крестись.

* * *

– В польский Люблин я первым ворвался, причем по-дурацки. Наши «катюши» начали обстрел, а я еще не знал, что это такое, и попер. Немцы попрятались, и я проскочил их позиции. Местные жители нас встречали с цветами. Из-за этих цветов я время потерял: когда выскочил к тюрьме в центре города, более 700 человек они успели расстрелять – трупы еще теплые были. Расстрелять всю охрану я успел, а узников спасти – нет... С такой благодарностью они нас встречали. А после наши там два дня были, и как полезли по квартирам мародерничать – и рядовые, и офицеры… И немцы так же хорошо к нам поначалу относились, и если б не эти мародеры… Так мы все дружелюбное отношение к себе на войне и растеряли.

Как-то присутствовал я на одном ветеранском выступлении. Рассказывает разведчик: мы, говорит, убитых считали по часам. То есть – по снятым с убитых часам. Всю эту мразь я видел. Я войну закончил с кировскими танковыми часами, даже немецких не было. Я за время войны пуговицы не взял трофейной. Ничего абсолютно. Мне это было не нужно.

Тимофей Павлович говорит об этом с болью в голосе, и по ходу разговора затрагивал эту тему еще несколько раз – видно, что до сих пор, через столько лет, свербит:

– Да разве только к мирным жителям это относилось! На моих глазах наш замполит-майор увидел у лейтенанта золотые часы, взял их и засунул себе в карман. Сказал: «Чего добру пропадать, все равно сгорят с тобой». И когда до лейтенанта дошло пожелание замполита, он погнался за ним с пистолетом. Потом, уже в нашей компании, я обмолвился, дескать, по нашему замполиту-мародеру не промахнулся бы. Кто-то доложил. Ох, как он мне мстил!

В Германии после окончания войны я пробыл четыре с половиной года. И в конце концов в город меня уже стали одного отправлять, потому что знали, что ничего не случится. А так поедет кто – или напьется, или смародерничает, или изнасилует кого. Вы же нигде не встретите в литературе объяснения, почему в 45-м году было так много пропавших без вести. На самом деле это расстрелянные мародеры. А чтоб не писать в похоронке, что погиб как мародер-насильник, сообщали: пропал без вести.

– Значит, строгости были?

– Если б не было, не знаю, что бы там творилось. В июне 45-го года я принял роту, которая штурмовала Рейхстаг. Есть такой известный снимок, где на фоне Бранденбургских ворот танкисты кидают шлемы – это они. Полностью разложившиеся, спившиеся, никакой дисциплины – победители, творящие безобразия. Пришлось наводить порядок. Как раз тогда Жуков всех офицеров в казармы поселил, чтоб смотрели за дисциплиной и за ними самими смотреть можно было. Только таким путем можно было что-то сделать. Ни один командующий потом не хвалился в воспоминаниях, что дубиной лупил офицеров. На моих глазах командир корпуса Попов моего командира полка подполковника Ионина в палатке гонял палкой. Другой раз командующий Второй танковой армией маршал Богданов лупил того самого капитана, который от меня в разведке удрал. За дело... Летом 46-го года меня лишили должности ротного: двоих боевых офицеров потерял. Два комвзвода поехали на спиртзавод, напились и под дизель влетели…

– Но ведь это русские люди, воспитывавшиеся еще в царской России, верующими родителями…

– Нет, стариков-то с нами воевало в конце войны не много. В основном были молодые, как я, выросшие уже при советской безбожной власти.

– Наверное, с врага пример брали – вон сколько фашисты пограбили!..

– Один раз перед Варшавой в прорыве догнали мы обоз, повозок 40-50. Пушка их охраняла. Я сразу по кустам объехал и раздавил эту пушку, расстрелял охрану. Смотрю: обоз-то с посылками немцам, с польскими вещами. У них по 50 килограммов официально разрешалось отправлять. Но мы-то ведь не захватывали Польшу, а освобождали, у нас разрешения на такие «посылки» не было. А вывозили больше немцев.

* * *

– Идем колонной, впе-реди – маленький польский городок, где накануне был бой, «Тигры» пожгли очень много наших самоходок и танков. Я из колонны вырвался вперед, въезжаю в город, останавливаюсь. Вдруг замечаю: метрах в трехстах «Тигр» стоит. Ну, думаю, надо подойти и из-за кустов попробовать ударить по нему кумулятивным снарядом. Тут подъезжает мой товарищ Леня Коперфиш, отличный, умный парень, кстати единственный еврей, которого я за все время войны видел на передовой, и говорит: «А давай я буду бить!» Поехали на его самоходке. Пока мы возились, «Тигр» вышел с капонира и потихоньку движется. Оказывается, их тут несколько. Леня командует, наводчик стреляет. Бах! Промазал – и стоит, растерялся. Попал в каток «Тигру», ему хоть бы хны. А танк разворачивается. Я кричу: «Леня, прыгай, задний ход!» И только скрылась самоходка в яме, как «Тигр» выстрелил. Снаряд срезал пушку, а самой самоходке – ничего, осталась на ходу. Леня говорит: что со мной теперь будет? Особисты скажут: был в машине, покинул ее и жив остался. Говорю ему, я тебя выручу, не дам на расправу. Тем временем слышу, что за спиной заводятся наши танки. Мы с Леней – к ним. Пока подъехали, наши уже удрали. Около двадцати танков и самоходок при виде «Тигров» – в драп-марш. И мы отрезаны. Да и не могу я никуда ехать, потому что где-то тут мой экипаж, они без меня не уедут, я знаю. Что делать?

И тут среди разбитых и сожженных я увидел тяжелый танк КВ-122 «Иосиф Сталин». Не сгоревший. Подхожу, постучал – механик открывает люк. «Чего стоите?» – «Ждем командира». Я говорю: «Все уже уехали. Отход невозможен, будем сражаться. Не сдаваться же в плен!» Я – младший лейтенант, мне беспрекословно подчинился старший по званию. Залезаю в танк впервые в жизни, спрашиваю у заряжающего: где спуск, где прицел, сколько снарядов? Выбрал место под каким-то навесом для сена – оттуда было хорошо видно, как идут танки. Насчитал семь «Тигров». А снарядов – шесть, да один еще с уменьшенным зарядом; там же раздельное заряжание – сначала вставляешь снаряд, потом гильзу с порохом, целиком 48-килограммовый снаряд просто не поднять. «Леня, – говорю, – дай мне точные координаты первого выстрела». Он из-за угла смотрит. Я прямо с первого выстрела попал в гусеницу «Тигру». А при выстреле пыль поднимается – не видно результата стрельбы. Леня точно описывает мне следующий координат, я снова попал. Еще три «Тигра» сжег. Подбил и пятого – он остановился, задымил, но добивать мне было уже нечем. Командую: назад, мы уже безоружные!

Враг в нас, уходящих, сделал три выстрела. Первый ударил точно по башне. А особенность тут такая: если в танке остались снаряды, хотя бы один – башню сносит. Так с моими останками башня и слетела бы. А поскольку снаряды мы израсходовали – убило заряжающего, но мы все же вышли из-под обстрела. Ждать нечего, вылезаю из танка, за мной – механик. Тут – удар! – и меня, как пушинку, смахнуло метров на восемь, я на пыльную дорогу упал. Подбегает Леня меня поднимать – и еще удар! Механика искромсало, Леню в лоб навылет, и не пикнул. Так не смог я его во второй раз спасти. А мне руку поднятую пробило осколком. Танк не загорелся, цел. Я побежал к домам, где моя машина должна была стоять. Бегу – а «Тигры» в меня персонально снарядами лупят. И в какой-то момент вдруг невероятная сила пригнула меня к земле, за ненужным обломком кирпича. В этот момент снаряд прямо на уровне груди пролетел над головой и разнес стену впереди. А я – жив. Бегу дальше и вижу: пока «Тигры» со мной играли, наши подъехали, развернули 100-миллиметровые противотанковые так называемые зверобои. Они дожгли эти два еще «здоровых» «Тигра» плюс того, дымящегося, добили. И меня спасли.

Вскоре приезжает «Виллис» командира корпуса генерал-лейтенанта Попова. «За вами персонально», – говорит водитель. Командир корпуса меня расцеловал, поздравил с Героем, удивился, как я, самоходчик с «малютки», оказался в танке? Объяснил, что хотя в КВ-122 впервые залез, но я заканчивал танковое училище. Генерал спрашивает: отчего два танка не стал добивать? Артиллеристы уже доложили ему – не знали, сколько у меня было снарядов. Я объяснил. Командир полка этих тяжелых танков пришел: «Герои мне нужны, дам новый “ИС”, будешь истребителем “Тигров”». «Нет, я к своим пойду». А мои на самоходке и в самом деле никуда не сбежали, все это время машина стояла, ожидая меня за углом дома. В полку все меня поздравили, кроме замполита, который мне часы хорошо запомнил.

Он мне сказал так: пока я здесь, никогда ты Героем не будешь. Потому что ты политически незрелый, партии и Сталину не предан. И он сделал все, чтобы вскоре избавиться от меня: тут как раз началось разбирательство по поводу брошенной и сожженной техники, поэтому меня поскорей отправили на побывку домой, а потом и на учебу. Самое главное: если б мне Героя присвоили, я б сопротивлялся, не уехал бы. Арифметика простая: за два «Тигра» – орден Боевого Красного знамени, за четыре – Звезда, поэтому в документах – я видел потом их в архиве – мой пятиминутный бой «размазали» на весь летний период. Хотя чего тут: тетушка мне говорила, что получу высший боевой орден, а о Звезде она не говорила. Так меня отлучили от фронта. Впрочем, была этому и другая причина…

* * *

– Вскоре я получил свое последнее, предсказанное тетей Маней, ранение. Шла разведка боем перед городом Радзимен, нас накрыла артиллерийская батарея. От взрыва мне разорвало нос, комбату перебило руку, и наш экипаж вышел из строя. И когда нас вывозили, смотрю: четыре костра – все наши самоходки сгорели. Кроме нашей – мы ранены, но живы. Привезли меня сшивать нос. Раненых много было – подошла знакомая фельдшер, говорит: «Тимка, давай я тебе зашью нос». «А ты сможешь?» – «Смогу».

Так пришила, что хирург потом удивлялся: наверно, для себя старалась, я бы так не сумел. Ночью нас шестеро лежало – кто в лицо, в голову ранен. И меня опять начала малярия трепать: зуб на зуб не попадает. Я встал и начал бродить. Встретилась медсестра: «Замерзаю, где тут можно согреться?» Она показала мне палатку санпропускника, где были спальные мешки. Я влез туда, согрелся и уснул. Просыпаюсь от голоса замполита: «Где же он?» Я вышел из палатки. «А мы тебя приехали хоронить. Нам позвонили, сказали, что всех, кто лежал под березой, убило упавшим снарядом». А меня там не оказалось.

– У вас не было ощущения опасности, когда вы уходили?

– Не было. Просто хотелось согреться. Уже в команде выздоравливающих, помню, наблюдал воздушный бой, в котором наш истребитель «раму» таранил – а на «раме» у немцев только высшее офицерство летало. Когда все побежали за трофеями, вдруг меня, сидящего на пне, сзади кто-то обнимает и целует. Оглянулся: это Шура – ленинградка, между прочим, такая недотрога. Эпизод этот не остался без внимания, потому что на нее уже давно положил глаз наш инженер-полковник. Он-то и раздобыл для меня персональное направление на учебу. Замполит ему помог – в результате победу я встречал в Горьком.

* * *

– Какой главный урок вашей жизни? – спрашиваю у Тимофея Павловича.

Он долго раздумывает.

– Надо быть порядочным. Ни на какие сделки с совестью не идти – будет ли это просьба генерала или кого из ближних. Меня это в жизни не раз выручало. Вот главный урок – ходи прямо. Потому что вот эта поза, – Тимофей Павлович с усмешкой изображает угодливый поклон, – заслуживает только того, чтобы тебе или по спине палкой огрели, или под зад дали.

– А в отношении веры?

– Господь дал каждому свободу: хошь верь – хошь нет. Верить – это ведь труд: надо молиться, помогать, делиться. Кто-то хочет жить в удовольствие. Талант, знания, ум даны не всякому. Но главное в жизни не ум, а разум. Имея его, всегда будешь учиться не на своих, а на чужих ошибках.

– Ваши дети верующие?

– Нет, не верят. В церковь не ходят. И жена моя не признала Бога. Я, говорила, комсомолка. Крест не носила. Познала она Бога лишь за три дня до кончины, когда знала, что от ее болезни ей уже ничего не поможет.

– Тетушка вас и после войны наставляла по жизни?


Бабушка Устинья

– Да, до самой смерти. Отец умер в 1965 году, а она ему говорила: «Я, Павел, за тобой через полгода приду». Так и вышло. И потом осталась бабушка Устинья, племянница дядюшки Иосифа. Когда тетя Маня умерла, ее духовные дарования каким-то образом к Устинье перешли. По сути дела, она тоже была старостой местной общины. Многим помогала, пророчествовала, исцеляла. У моей жены тазобедренный сустав сильно болел. Бабушка Устинья сказала: «Я, Тима, твою Валю вылечу». А жена у меня хирургом была. Возмутилась: я, врач, буду какую-то бабку слушать! А перед смертью вспомнила Устинью: вот видишь, я-то не верила.

В 98-м году Устинью похоронили в селе Новотроицком, рядом с дедушкой. Теперь она почитается как блаженная Устинья Абдулинская. На могилку к ней все время люди идут за исцелением. Там всегда висят полотенца – надо только свое принести и повесить, а оттуда взять. У меня когда стали отказывать ноги – там по ее молитвам я вылечился безо всяких лекарств.

– Да, еще! – вдруг вспоминает Тимофей Павлович. – У Устиньи была такая особенность – она как бы засыпала на 2-3 дня. А потом рассказывала видение, которое Бог дал. Перед смертью она сказала, что станет с нами, что нас всех ждет. Будет как на грифельной доске все стерто, и только по краям останутся живые люди. Так она сказала. И я ей верю.

* * *

– Этот крестик мне ба-бушка Устинья дала, – с чувством показывает на прощанье Тимофей Павлович. – Еще подарила мне носовой платок и благословила иконкой – их я ношу всегда с собой…

Мы расстались, но перед моими глазами еще долго стоял этот образ нашего бытия, открытый Богом блаженной Устинье: грифельная доска с письменами на ней. Только думалось больше не о последних сроках, а о нашей великой христианской свободе, когда можно не только узреть письмена Божии о себе, но и исправить ошибки в них, а ежели на это у самого нет сил – это могут сделать ближние. Только верь им. Строка у Тимофея Павловича на этой доске, представляется мне, написана рукою твердою, почти печатными буквами, а исправления и подчистки – округлые и нежные, как сама любовь.

Игорь ИВАНОВ
Фото И.Иванова и из архива Т.П.Дегтярева

назад

вперед


На глав. страницу.Оглавление выпуска.О свт.Стефане.О редакции.Архив.Форум.Гостевая книга