ВЕРТОГРАД

ДВЕ РЕВОЛЮЦИИ

(Окончание. Начало в № 549)

Настоящая революция пришла лишь в октябре.

Народ наш, как близкий к природе, здоровый умом и сильный духом, радикален, решителен. Он или уж терпит смиренно, и терпит долго и глубоко, или уж если взялся за дело, то доведёт его до конца. Интеллигенты, как элемент уже «ослабленный» культурой и городской жизнью, склонны мириться с компромиссами, уступками, половинчатостью. Не то народ: он, как и всякая стихия, стремителен и последователен.

Недаром же сказал Наполеон (кажется, в записках бывшего его посла в России Коленкура), что русского мало убить, его надо ещё повалить на землю.

А у Достоевского в «Братьях Карамазовых» есть такой разговор между Иваном и лакеем Смердяковым, сыном их общего отца Фёдора, убитого им, и Лизы Смердящей: «Ты, Иван, говоришь, что Бога нет? Ежели нет, так всё можно!»

Я лично всегда верил в мужиков, в их здравый смысл, который в конце концов поправит дело. И особенно верил в сметку великодержавного великорусского племени. Не буду вдаваться в подробности причин этой особенности народа, но скажу, что, помимо иных естественных причин, здесь немалое значение имело и здоровое православие в отличие от искусственного католицизма, и от сентиментального протестантизма, и от ублюдочного однобокого сектантского рационализма...

Когда началась междоусобная борьба почти по всей стране, народ мог много раз проверить себя: куда идти? за кем? То красные, то белые, то петлюровцы, то анархисты-махновцы, то чехи, греки, французы, то эсеры, то кадеты, то монархисты; то опять красные, опять белые и еще раз красные – все это народ пережил...

В Екатеринославе, например, власть переменялась последовательно восемнадцать раз! И народ всё же остановился на большевистской партии как своей. В России говорили тогда: плоха власть, да наша.

Народ наш, знающий слабость человеческой природы и необходимость твёрдой власти, не побоялся посадить на свои плечи крутых большевиков, потому что здравым умом понял: эти наведут порядок! Значит, государственная власть... Да ещё и наша, народная...

И после, когда происходили по временам «чистки», народ тоже принимал их по государственному инстинкту и уму. Так лучше! Иначе было бы хуже!

Ну, разумеется, приемлема была им земельная и заводская программа большевиков: всё народу! Приемлема была и система власти: советы из того же народа, и в центре, и по местам!

На такой радикализм в решениях (максимализм) не было сил не только у белых, но и розовых партийных интеллигентов.

Так объясняю я себе победу большевиков: их принял (или, что одно и то же, выбрал среди других) народ сознательно, по своей воле. Что касается социализма, коммунистической системы хозяйства государства, то мне казалось ещё в России, что народ тут сначала пошёл не столько по мотивам самоотвержения и любви к человечеству, сколько по естественному всем людям исканию выгоды: «Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше». Чего тут особого?

Однажды в Крыму мне пришлось быть в гостях у купчихи с одним комиссаром из евреев... Он, конечно, проповедовал коммунизм, но вместе с тем из магазинов, тогда ещё не национализированных, посылал своей жене в Мелитополь то сукно, то бельё. И я ему сказал тогда: «Вы думаете, что мужики борются за социализм сейчас? Нет, это маленькие собственники борются против больших».

Он промолчал.

Конечно, было бы неожиданно, если б тысячелетние обычаи жизни легко изменялись. Но, передавая свою волю большевикам, даже хотя бы и не вполне ещё понимая социалистическую систему, народ всё же верил одному: эта власть – народная и потому народу не повредит! А там дальше увидится...

* * *

Но мне, как верующему человеку, ещё хочется подойти к вопросу советской власти не только с точки зрения народной, но и религиозной, помимо естественных причин, поискать и Божиих путей.

Большевики – безбожники, материалисты-марксисты. Православные цари ушли, на их место стала атеистическая власть.

Конечно, нам, верующим, это казалось и ужасным, и неприемлемым. И не нужно удивляться, что Церковь стала сначала против советской власти... Дальнейшие притеснения и преследования духовенства, и даже веры, ещё сильней восстановили нас против неё.

Много после, уже в Нью-Йорке, на одной из лекций «друзей Советского Союза» один пожилой рабочий задал мне вопрос:

– Как же это вы, владыка, пошли против народа?..

– Не в народе дело, а во власти, она была против веры, как сами знаете, и нам было поэтому трудно пойти за ней.

Однако же сейчас скажу я то же самое, что думал на горе у сельской церкви: «Бог правит миром, чего же через меру ужасаться?» И в самом деле. Если мы веруем, что над всем есть промысл Божий, если мы повторяем евангельское слово: «И волос с головы не падет без воли Божией», так неужели такое колоссальное событие, как революция, случилось без этой воли? Недопустима даже самая мысль об этом.

И потому я никак не могу согласиться с однобокой формулой Тихомирова: «Всякая революция от дьявола».

Ведь и сам дьявол ничего не может сделать без попущения или воли Божией. И вот и свидетельство от слова Божия.

В Ветхом Завете, при царе Ровоаме, десять из двенадцати колен еврейских отделились революционным путём и образовали с Иеровоамом царство Израильское. Царь иудейский Ровоам собрал войско, чтобы подавить революцию силой. Но пришёл к нему пророк Божий и сказал от имени Бога:

– Не ходи и не воюй! Это от Меня всё было!

Вот пример революции от Бога. И в нашей революции есть промысл Божий – отчасти уже понятный, а ещё больше – пока не вскрывшийся... И уже поэтому мы тоже должны принять эту власть, а не только потому, что она принята и народом.

Именно точно так впоследствии писал и Святейший Патриарх Тихон, хотя сначала он и осуждал её (авторитет Патриарха Тихона был и остаётся великим).

* * *

Эту революцию я встретил в Москве, будучи членом Всероссийского Церковного Собора.

Можно было бы сказать, что тут слышался отзвук всей верующей Руси, в её не худших, а, пожалуй, лучших представителях. Как же он звучал?

Насколько тревожно была принята нами вторая, февральская, революция, настолько, наоборот, уже почти равнодушно отнеслись мы к третьей – большевистской. Уже привыкли к ней: человек ко всему привыкает. И притом нам казалось, что никакой особой разницы не будет между уже пережитым и только начинающимся. Один архиерей, митрополит Антоний Киевский, бросил тогда крылатую фразу из Ветхого Завета: «Не хватал за головы псов дерущихся», чтобы самому не пострадать от злобы их. Такое пренебрежительное и постороннее отношение к боровшимся политическим партиям не было, впрочем, общим нашим настроением. Большинство членов Собора были благоразумны, осторожны и даже уже пассивно-лояльны к тому, что делалось вокруг нас: государство имеет свои задачи, а Церковь свои. Пока нам лучше быть в стороне, ожидая конца событий. И по всему мы уже видели, куда склонялась история. Нужно подождать. А развязки ждать было недолго: в Петрограде революционный переворот уже завершился, значит, через несколько дней он закончится и в Москве, и по всей стране. И мы спокойно, совершенно спокойно продолжали свои занятия на Соборе. Войска, бывшие на стороне большевиков, осадили Москву и откуда-то с Ходынки – опять с Ходынки, на которой во время коронации Николая II подавили немало народу, – посылали снаряды в Белокаменную. А тут ещё были у власти члены кадетской, эсеровской и, вероятно, меньшевистской партий. Мы о них ничего не знали и даже не интересовались: кто они? что делают там, в городской Думе? Военную поддержку они нашли в юнкерах московских военных училищ, поэтому борьба шла между большевиками и юнкерами. И тогда и теперь мне кажется непонятным: как эти горсточки людей отважились стать против движущейся лавины народных масс? Ведь очевидно было, что не устоять юнкерам. Почему же, однако, они пошли на жертву? Здесь, как солнце в одной из капель, отразилось наметившееся уже движение междоусобной борьбы белых против красных. Доселе – и при кадетском возглавлении, и при социал-революционере Керенском – интеллигенция, военные, имущественные классы не поднимали голоса против Временного правительства, наоборот, сочувствовали ему или, во всяком случае, приняли его, хотя бы не все равно сочувственно. Это является несомненным доказательством сродности первых двух революций (хотя их можно и лучше бы назвать – одною) с прошлым строем жизни: консервативно – или либерально-буржуазным, аристократическим и интеллигентски классовым...

На чьей стороне был я, и вообще мы, члены Собора?

Разумеется, юнкера были нам более своими по духу. Не были мы и против народа. Но благоразумие говорило нам, что уже придётся мириться с пришедшей новой жизнью и властью, и мы заняли позицию посередине, и, пожалуй, это было верно исторически: Церковь тогда стала на линию нейтральности, не отрекаясь от одной стороны, но признавая уже другую, новую. То, что мне пришлось сказать в Твери педагогам, осуществилось на деле: Церковь должна была и стала осторожною.

Борьба продолжалась недолго. Я тогда жил в Кремле, в одном крыле царского дворца, где были помещения для служивших Царской фамилии. Почему-то немногим из нас, духовных, отвели там по комнате. И я был свидетелем последних часов борьбы.

Снаряды с Ходынки направлялись главным образом в Кремль как центр власти. Поэтому были разбиты купола храмов, разрушена церковь Двенадцати апостолов с патриаршей ризницей, здания Чудова монастыря, подбиты кремлёвские башни. И одно время большевистские солдаты, вероятно из войск внутри Москвы, захватили Кремль. Нас они не тронули и по проверке документов пропускали на соборные заседания, проходившие в епархиальном доме около Садовой улицы, недалеко от Духовной семинарии и Самотеки. И мы относились к этим солдатам тоже мирно и приятельски, никакой вражды абсолютно не чувствовал я к ним, наоборот, вспоминаю, что они воспринимались моим сердцем как свои, родные. О политике я тогда не думал: никто ничего не знал, какая она будет. Не больше моего думали эти солдаты-мужики. Однако они своим чутьём понимали, что тут борются народ и господа.

Недолго насиделись на этот раз большевики в Кремле, юнкера осадили его. Хорошо помню, как ночью мимо моего дворцового окна, тяжело громыхая, проходили туда и сюда грузные броневики, сторожа Кремль от нападения. Переулок этот был узкий, и броневики ползли буквально в трёх шагах от моего взора. Утром ожидали штурма. Ворота Кремля все были заперты. Передавали, что около 5 часов утра юнкера прислали ультиматум сдаваться. Большевики отказались: их было здесь около 600 человек. Раздался пушечный удар в Троицкие (так ли? – возле артиллерийского дворца) ворота, ещё и ещё. Юнкера ворвались, и после небольшой, по-видимому, схватки большевики сдались. А юнкера рассыпались по дворцу и другим помещениям с поисками. Зашёл и в мою комнату один из них. Высокий, красивый, стройный, в прекрасной шинели, он почтительно откозырнул мне, и мы оба улыбнулись, будто свои. Но странно: в то же мгновение я почувствовал в нём барина... А там серые мужики-солдаты стояли обезоруженные, нестройными рядами. Нам с архиепископом Кириллом, тогда Тамбовским, нужно было идти на заседание Собора. И мы вышли, направившись к тем же Троицким воротам, около которых собраны были и пленные большевики. Мы были почти уже возле них, шагов за сто, владыка говорит сопровождавшему его келейнику: «Иван! Спроси-ка по телефону, а есть ли ныне заседание Собора?»

Тот воротился. Мы остановились ждать его.

Кажется, день или два осады мы не могли выходить на Собор. И тут разразилась катастрофа. Наверху, вероятно на этой самой башне, были ещё большевистские пулемёты. Около пленных ходили группы юнкеров-победителей. И вдруг на всех них, без разбора, полился огненный поток пуль. Мы от страха отодвинулись в ближайшую подворотню. Не остановись ждать телефона, мы все трое как раз попали бы под этот неожиданный огонь. Юнкера и солдаты стали падать, как подкошенная трава. Скоро пулеметчика сняли выстрелами снизу и опять наступила тишина. Только я сам видел, как наросла за эти несколько минут гора трупов: и господа, и мужики кончили свою жизнь и теперь лежали мирно вместе. Раненых носили на перевязки.

Иван воротился: заседание есть. Мы подошли к братским трупам... Ведь вот только-только они ещё были живыми...

Через Троицкие ворота нас, кажется, не пропустили юнкера, и мы направились через Боровицкие... Идём мы по городу: пустота, точно вымерла Белокаменная. Но из домов и с чердаков то тут, то там раздаются какие-то бесцельные выстрелы, наводящие, однако, жуть. С большим трудом мы встретили извозчика, и он какими-то окольными тихими улочками и переулками доставил нас на Собор. Там все интересовались, что в Кремле? Архиепископ Кирилл рассказал.

Говорили также и о чудом спасшемся митрополите Петроградском Вениамине. Он жил в том же Кремле, в митропольих покоях Чудова монастыря. Однажды, занимаясь в кабинете, он ясно услышал в сердце голос: «Уйди отсюда». Послушался – вышел. Тотчас же ворвалась из-за Москвы-реки граната, разбила угол и разорвалась в его кабинете...

В этот день происходил окончательный выбор кандидатов на Патриаршество: двое – митрополиты Антоний и Арсений – уже были выбраны, а третьим, после нескольких голосований разных кандидатов, был избран Московский Тихон.

Юнкера, конечно, не могли удержаться. Большевики снова заняли Кремль и власть. Социальная революция в её первом моменте кончилась. Мы из Кремля ушли. Его заняла новая власть.

Теперь юнкера оказались пленными, ожидая суда. Опасаясь поголовного истребления их, Собор – уже после – снарядил депутацию к советской власти с просьбой о помиловании, как-то это и устроили мирным путём, слава Богу! Юнкера расползлись потом куда-то. Новая власть принялась тотчас же за восстановление жизни. Всё успокоилось. Собор беспрепятственно продолжал жизнь... А революция покатилась дальше по провинциям: по городам и сёлам. Прокатился по стране и я, точно для того, чтобы посмотреть для памяти: где что творилось тогда?.. Москва, Тверь. Владимир, Тамбов, Смоленск. Орша, Могилев, Киев, Полтава, Кременчуг, Херсон, Севастополь, Симферополь прошли перед моим взором за эти полгода.

Расскажу кое-что из подмеченного.

* * *

По революционным новым порядкам теперь и в духовных школах заведено было выборное начало. По доброй памяти таврическая корпорация педагогов избрала ректором опять меня.

Среди воспитанников семинарии, ещё в первое моё ректорство в Крыму, первым учеником в последнем классе был Митя Мокиенко – высокий, застенчивый, мягкий. Отец его служил маленьким чиновником на винокуренном заводе в Симферополе. Мать была исключительно благочестивой богомольной женщиной. Так воспитывала она и двоих сыновей. Оба они были чистые, как дети. Митя был уже офицером на Румынском фронте. После известного революционного развала армии он, как и другие, возвратился домой. А тут начались расправы с ними. Арестовали его, а уж заодно взяли и брата-семинариста. Мать чуть не обезумела. Но что она могла сделать? Привели их в местный исполком, помещавшийся в гостинице на Пушкинской улице. Народу всякого множество: солдаты, рабочие, матросы... Гвалт... Был поставлен вопрос: что делать с арестованными? Кто кричит: расстрелять, другие – в тюрьму до суда. Поставили на голосование, большинство оказалось за второе предложение. Написали братьям какую-то бумажку и в сопровождении двоих-троих солдат с ружьями отправили в местную тюрьму, недалеко от вокзала. Но через два-три квартала повстречалась группа матросов, вооружённых обычно до зубов (их называли тогда «краса и гордость революции»).

– Кого ведёте? – спрашивают они конвойных.

– Офицеров.

– Куда?

– В тюрьму.

– Какая тут тюрьма? Расстрелять немедленно!

Солдаты показывают записку от исполкома...

– Никаких исполкомов... Расстрелять, и кончено...

Не могли осилить солдаты. Матросы велели стать братьям у стенки (тогда это слово было в большом ходу). Сзади них случайно оказалась католическая церковь во имя Св. Екатерины-мученицы, перед храмом был небольшой садик, обнесённый оградой с железными воротами. К ним и приставили обречённых. В это время сбежалась отовсюду толпа любопытных: женщины, дети... Всегда в революции разгоралась жажда кровавых зрелищ. Матросы приказали солдатам отойти на несколько шагов и расстрелять... Но в это время где-то за углом затрещала подозрительная пулемётная перестрелка. Матросы мгновенно бросились туда, уверенные, что солдаты прикончат братьев и без них. Но только те скрылись за углом, солдаты (сохрани их Бог, если они ещё живы!) схватили братьев и быстро побежали с ними в тюрьму, куда их сдали.

– Митя, что ты чувствовал тогда? – спросил я его лично после рассказа. – Страшно было?

– Ничего не чувствовал, весь одеревенел.

После над ним и братом было расследование, и их освободили. Но ненадолго успокоились они. Нахлынула новая волна преследований, и опять Митя оказался под угрозой. И вот однажды, когда я вечером сидел у архиепископа Димитрия (преемника епископа Феофана), вбегает к нам Митя, так его все звали.

– Что ж это такое? – в ужасе растерянно повторял он не раз. – Как зайцев, вылавливают нас, офицеров, и расстреливают. Что же делать? Что же делать? Помогите, владыка, помогите!

Жутко и невыразимо жалостно нам было смотреть на этого беззащитного высокого гвардейца – нашего друга. Но что мы могли сделать, когда и сами были под угрозой?!

– Что же мы можем? Как помочь тебе?

– Ну, сделайте меня каким-нибудь, что ли, диаконом... Дайте мне свидетельство, и может быть, мне удастся выскочить из этой петли?! Хотя и в вагонах ловят нас, но все ж духовных ещё не трогают... Помогите... Помогите...

И он, бедный, метался не садясь.

Архиерей выдал ему какую-то бумагу, что он будто есть диакон, расплакался, благословил и отпустил с Богом. Мите удалось с этим фальшивым документом прошмыгнуть контроль. И потом он уехал в Киевскую Духовную академию, где был до офицерства студентом. Весной в Киеве был политический переворот, возглавленный атаманом Скоропадским, за которым сзади стояли, конечно, немцы, занимавшие тогда Украину. Митя поступил офицером в конвой его. Но в Германии, после её поражения, произошла своя революция. Немецкие войска ушли домой, Скоропадский скоро пал после них, пришёл на его место Петлюра (из полтавских семинаристов) с национальными украинскими войсками. Скоропадский бежал в Германию к своим бывшим союзникам. Митя же бросился в Одессу, надеясь пробраться домой. Но в это время он уже заболел сыпным тифом, который косил тогда сотни тысяч людей по России. С высокой температурой, потеряв сознание (так кто-то рассказывал после его матери, а она нам), он метался на пути в вагоне как безумный. Ему всё казалось, что его ловят, хотят расстрелять. Он бросался в окна вагона и жалостливо кричал невидимым преследователям:

– Не трогайте меня, не трогайте! Я хороший, я хороший... Спросите маму, я хороший!

Довезли до Одессы. Какой-то сердобольный сосед, догадавшийся по его безумным речам, что он имеет отношение к духовенству, привёз его с вокзала в архиерейский дом... Тогда там был митрополит Платон... Но (передаю со слов матери) не нашлось ли ему места в архиерейских покоях, или швейцар не осмелился, да ещё ночью, доложить владыке, только Митю укрыл в своей (как нередко, под лестницей) комнатушке сей самый швейцар. А наутро свезли его в госпиталь: там было такое переполнение, что на одной койке клали по два... Туг Митя и скончался.

Да, трудно тогда было офицерам, их всех подряд считали защитниками царя (что и верно, и похвально) и представителями старого строя, потому они первыми и пострадали, за ними пойдёт имущественный класс, дальше духовенство, а потом трудно будет и народу. А пока закончу эту печальную историю словами: «Царство Небесное рабу Божию Димитрию! Святая, чистая была душа, каких немного на свете!»

* * *

О симферопольской станции. Здесь продолжал управлять ею прежний, царский начальник: замечательной деликатности, с красивой бородой, чудный человек! Никто его пальцем не тронул. Только и он при необыкновенном собственном изяществе и красоте не мог навести чистоты на вокзале. Тогда по всей колоссальной России, во всех станциях и вагонах почему-то щёлкали подсолнечные семечки. Тут была какая-то особая психология момента, это никак не случайно. Но я не мог всё же понять её. Хотелось ли народу этим развлечь и отвлечь себя от разных дум? Или он хотел показать теперь свою вольность, что он везде хозяин и на всё ему наплевать?! Или нужно было занять себя во время долгих, иногда по дням, ожиданий поездов? Но только действительно заплевали уж станции до невероятной степени! И уж убирать было бесполезно. И откуда брались эти семечки?! Право, съедены были сотни тысяч пудов! Вся Русь щёлкала тогда... Что такое? И когда потом пришли немцы на Украину, они прежде всего требовали очищения станций и запрещали семечки. Я записал этот факт не для забавы читателя, а потому, что он как-то был связан тогда с революционной психологией.

Ещё припоминается картина, как огромный матрос с медвежьей фигурой открыто приставал в зале к молоденькой черноволосой девушке еврейского или восточного типа. Она старалась слегка отводить его рукою, но это мало действовало.

* * *

В Москве начинался голод: подвозу хлеба было мало, а в хлебородной Украине господствовали или украинцы, или – потом – немцы. Дон обособился во Всевеликое войско Донское, на Кубани власть забирали белые, общая народная разруха дополнялась расстройством транспорта, а деревня не хотела идти навстречу городу, так как почти ничего не получала от него. Насколько был велик голод, видно из таких фактов. Мы все получали по 1,8 фунта хлеба, да ещё иногда плохого. Помню, например, что в нём была масса «кострики» – колосьев, даже есть было трудно. И бывало, я ходил по Сухаревской толкучке купить себе что-нибудь вроде морковки, солёных огурцов и пр. Видел, как околевали от голода собаки. Смотрю, одна стоит около стены дома и шатается. Она уже не смотрит на вас вопросительно, не визжит жалобно, а безнадежно и бесцельно ещё двигается. Потом, вижу, упала тут же на тротуар и начала околевать... Нам, прохожим, жалостно, точно мы виноваты в этом её конце, но и самим есть нечего.

В Петрограде было не лучше. Одна старушка из придворной аристократической фамилии Б после, в Сербии, рассказывала мне, что они в Царском селе или Петергофе несколько месяцев питались травой снитью, чем питался в Саровской пустыньке и преподобный Серафим-подвижник.

Советская власть принимала меры, но было крайне трудно наладить транспорт. Тогда образовались отряды мешочников. Горожане ехали с мешками в деревни, где, конечно, хлеба было больше, особенно в дальних областях, и оттуда привозили пуд-два муки на «хлеб насущный», а иногда сами крестьяне привозили его в город, выменивая на что-нибудь им нужное. Но правительство почему-то боролось с этим явлением. Помню, как перед самой Москвой, на предпоследней остановке, из всего поезда начали выскакивать чуть не на ходу мужики и бабы – все с мешками. Выяснилось, что впереди ожидал их заградительный отряд солдат, которые должны были отнять привезённое, но кто-то из своей братии же предупредил этих паломников за хлебом. Они предпочли лучше лишний десяток верст протащить тяжесть на себе, лишь бы не сидеть опять голодными. Вероятно, были и спекулянты, но их было мало по сравнению с армией мешочников, голодавших в городе. Милиция, впрочем, смотрела на этих голодных людей сквозь пальцы... Голод был на севере и в городах. А на юге – на Украине, на Дону, на Кубани – нужды в хлебе не было. И когда, бывало, из Москвы переедешь в эти области, поражаешься, что тут всего много, и даже, подумайте, есть настоящий белый хлеб! Один раз, увлечённый мыслью о дешёвке лука, я купил у молодой розовой торговки из села целую связку лука, головок в пятьдесят, а в вагоне – я тогда ехал в товарном – посередине топилась железная печка, я пёк лук, он делался сладковатым, я его ел. Но всё же связки не одолел ни я, ни мои соседи.

Прямо против меня оказался молодой раввин-блондин. Мы завязали с ним спор о вере. Он был, разумеется, против христианства.

– А вы хоть читали Евангелие? – спрашиваю я.

– Нет!

– Ну как же вы можете спорить, не зная самого важного?

В это время ввязывается в нашу беседу другой еврей, чёрный и пожилой, машет презрительно на нас обоих рукой.

– Э-э! – говорит. – И ваша (моя) вера неверная, и твоя (раввина) тоже! Теперь наша вера настала! Ваши больше не нужны!

– Какая же ваша вера? – спрашиваю.

– Вот какая! – и он торжественно ударил себя по карману.

Еду трамваем в Москве к Николаевскому вокзалу. Мимо мелькают церкви. И, по обычаю, крещусь. Никто не издевается надо мной, но сами не крестятся, как то бывало прежде; теперь революция, крестятся лишь буржуи. Понятно... К удивлению, замечаю, как один хорошо одетый, интеллигентного вида человек тоже снимает шапку и крестится. И его никто не осудил. А я подумал: «До революции “учёные” люди не крестились, а теперь вот один из них закрестился, зато рабочий люд перестал креститься, но придёт также время, когда ещё закрестятся опять».

Купив билет и газету, я вошёл в вагон. Он был не зимний, с отдельными перегородками и третьего класса, а летний, сплошной, открытый. Вагонов тоже уже не хватало. Места все были заняты. И я, в монашеском клобуке и рясе, остановился около двери и начал читать газету. Никто не предложил мне места. Во время революции не полагается оказывать внимание служителям Церкви – это признак буржуазности. А люди боятся идти против моды времени. И вот тогда разыгрался случай с богохульством матроса и последствием тут же, в нескольких шагах от станции, – крушением нашего вагона. И вспомнил я еврея, который тоже, как и матрос, хлопал себя по карману, говоря: «Вот где наша вера», а русский матрос немного переиначил: «Вот где мой бог».

* * *

Из Москвы нужно было ехать по Рязано-Уральской железной дороге. В вагон войти оказалось совершенно невозможно. Но я увидел, как смекалистый и неприхотливый русский мужичок приспосабливается: положили между вагонами на буфера досок, шпал и уселись. Мне не оставалось ничего иного, как попросить милости включить меня в одну такую компанию: их было двое мужиков и две бабы. Пустили и меня, пятого... Поезд двинулся.

Только неудобно и опаснее; да и поезд под гору, его тормозят наши доски – можно провалиться. А тут ещё спать же хочется: ночь. Хорошо, что хоть дождя не было. А небо звёздное, но нам не до красоты, где уж тут! Не до жиру, лишь бы быть живу! А всё же нет-нет да и задремлешь.

Утром такой морозец пришёл, что я сил не имею дальше терпеть в своей лёгкой рясе. Что делать? Наступило уже утро. На одной из станций была долгая остановка. Я решил попроситься у добрых людей пустить меня внутрь, а среди товарных было три-четыре вагона с окнами. Я и стал просить, как нищий подаяния. Мотают головой: нет места! Тогда мне пришла отчаянная мысль... Не смейся только, читатель, над ней, когда мёрзнешь – не до смеху... Я сообразил, что клозетное место, вероятно, не занято. Попробовал втиснуться в одно такое: свободно. Я закрыл сиденье, сел, пригрелся и тут же заснул... Вдруг стук: за нуждой. Я выхожу. «Справился» человек, вышел; я опять сажусь и сплю. Снова стук:

– Извини, отец, – говорит какой-то особо вежливый посетитель, – сам знаешь, нужда.

– Хорошо, хорошо! Извините меня, – и я опять выхожу.

Сжалобились мужички, кто-то протискивается ко мне и кричит: «Отец, пробирайся как-нибудь сюда!» Потеснились, прижались, пропустили, спасибо. Прежде говорилась пословица: «В церкви яблоку упасть негде, а попу место найдётся». Ну, лишь не во времена революции. Но скажу, всё это было не намеренно, не издевательски, не со злобой, просто по нужде. Нам же, духовенству, нужно было нести тяготы вместе с народом, через это общее несчастье мы ближе становились, из класса буржуев повышались в сословие пролетариев. А это было очень важно для веры и Церкви: лишь в общих страданиях люди становятся своими. Скорби и спасли Церковь в это опасное время.

* * *

Митрополит Вениамин остаётся в моей памяти лицом цельным, чистым, благочестивым, простым. Рассказывается про него случай об обмене приветствиями с Патриархом Тихоном в первое, кажется, единственное посещение им столицы Петра. Патриарху, говорят, железнодорожники устроили отдельный вагон, чуть не цветами украшенный. По прибытии в Петроград на Большой Знаменской площади возле Николаевского вокзала разрешено было митрополиту Вениамину с духовенством встретить открыто Патриарха с крестным ходом. Фотографии этого и других моментов посещения Патриарха я видел перепечатанными и в известном американском географическом журнале. А вот дальше опять предание. Митрополит Вениамин выразил приветствие Патриарху и радость по случаю его прибытия, закончил речь уверением его, что и сам он, и духовенство, и верующие готовы за веру и Церковь принести всяческие жертвы и даже умереть. «Умереть ныне немудрено, – ответил не без остроумия Патриарх Тихон (он вообще был человек с приветливыми и остроумными словами), – а вот надо теперь учиться, как жить. То есть при новых и сложных условиях истории».

Думаю, что такие слова свойственны им обоим. И пророчества их сбылись: один умер жертвою, а другой приспособился жить сам и Церковь всю поставил на этот путь. Умер же Патриарх Тихон естественно, от разрыва сердца, в больнице Бакуниной.

Похороны в Москве были грандиозными по количеству народа. Говорят, будто бы Ленин смотрел на эти тысячи людей и не был доволен... Но, естественно, если взять воззрения его как откровенного и ярого безбожника, этого-то факта не выбросить из личности Ленина, его писаний и истории.

* * *

Ещё осталось сказать о смерти Царской фамилии.

Тяжкая драма русской истории! Что бы ни говорили, это убийство лежит виной и на тех, кто это сделал, и на тех, кто вёл к тому десятилетиями, и на тех, кто молчаливо-хладнокровно принял самое событие. Я принял холодно даже и у нас, в Крыму, при господстве белых. (На панихиде в Симферополе присутствовал командующий частями войск генерал Шиллинг. По-видимому, больше по обязанности. На обратном пути в монастырь я спрашиваю кучера: «Дмитрий, а что говорят про нового командующего?» «Не знаю! А так что, фамилия-то русская». Он думал: Шилин – от шила. Должен быть хорошим! Это – факт.)

После (1920 года) в особом послании среди других грехов мы каялись и в этом убийстве, но и тогда не было глубокой печали.

И кажется, кровь этой Семьи уже откликнулась на множестве других лиц.

Митрополит Вениамин (Федченков)

 

назад

вперед


На глав. страницу.Оглавление выпуска.О свт.Стефане.О редакции.Архив.Форум.Гостевая книга