БЫЛОЕ НАЦИОНАЛЬНЫЙ ВОПРОС И МОЯ МАМА «Чтобы без Россий, без Латвий!» Однажды в гости к моим знакомым зашёл патриот того разлива, про которых одна интеллигентная старушка говорит, что зарплату им следует получать в ЦРУ. И завёл патриот свои патриотические речи про то, что только мы, русские, – чистая голубая кровь, а за границей живут одни жидомасоны, ну а кавказцы и азиаты – это понятно кто. Хозяева дома были люди деликатные и, не желая обижать гостя, уклонились от спора, сказав, что, да, конечно, мы русские и любим своё Отечество. Но вот с чистотой крови у них в семье сложновато, потому что один их предок-гусар женился на красавице цыганке и даже дрался из-за неё на дуэли, а сестра жены вышла замуж за диакона грузина Георгия, а ещё был прадедушка еврей, он же наполовину немец. Дети в это время играли в соседней комнате, но ушки на макушке – прислушивались к разговору взрослых. Мало что поняли, но кое-что услышали, и старший братик Ванечка тут же начал дразнить младшую сестрёнку: – Танька цыганка! Танька еврейка! – А ты, ты... – обиделась Таня, – ты жидомасон! – Я кто? – не понял Ваня. – Жидомасон! – А кто такой, ну, жидомасон? – А такой, такой, что откусит тебе ногу, и всё! – Как откусит? – испугался Ванечка. – Вместе с ботинком? – Да, вместе с твоим грязным ботинком! Устами младенцев, говорят, глаголет истина. А истина заключается в том, что мы живём во времена сотворения самых невероятных мифов по национальному вопросу, и упомянутый здесь разговор детей – ещё не худший вариант. Всех мифов не перечесть. Да и стоит ли их перечислять, если большинство мифов варьируют на разные лады два основных сюжета. Сюжет первый – есть некая безгрешная благородная нация, которой подлый сосед нехорошей национальности хочет откусить ногу вместе с ботинком. Впрочем, неважно, что хочет сосед, но нужен «образ врага», и сочиняется миф. О сути второго сюжета доходчивее всего сказал Маяковский: «Чтобы без Россий, без Латвий жить единым человечьим общежитьем». Правда, по условиям политкорректности так теперь говорить нельзя. Но когда ныне провозглашают, что мы живём в постнациональную, то есть в посленациональную, эпоху, то это и означает то самое житие по Маяковскому – уже без наций, зато во всемирном общежитии и под присмотром миротворческих сил. И когда эти миротворцы бомбят Сербию, убивая стариков и детей, то убийство уже не называют убийством, но именуют защитой общечеловеческих ценностей. Но в том-то и заключается хитрость современного мифа, что он выступает под флагом прогресса и выдаёт себя за последнее достижение науки. А идти против науки опасно – человеку тут же дадут понять, что он невежда и мракобес. А поскольку я тоже не чужда науке и в своё время писала диссертацию с трудно произносимым названием, то, не претендуя на развенчание современной мифологии – это мне не по силам, попробую рассказать несколько историй из жизни, придерживаясь темы – национальный вопрос. «Процесс невесёлый начат» Когда-то очень давно я упомянула в одной сугубо научной статье о дистанции иммунитета. Речь шла об осмотрительном отношении к тем новациям, которые пока ещё непонятны и чужеродны для человека. Вот пример из моего личного опыта. Привезла я в подарок деревенским детишкам ананас и бананы, которые в те времена были редкостью даже в городе, а в деревне их и не пробовали. Вот, думаю, дети обрадуются. А малыши с опаской отвергли ананас и даже обстреляли его из игрушечного ружья. Да и бананы они полюбили лишь позже, убедившись на примере взрослых, что это лакомство не опасно для жизни. Дети жизнелюбивы, а потому консервативны, защищаясь на свой лад от опасности. Любой жизнеспособный народ всегда консервативен в том отношении, что ревностно оберегает свои национальные святыни и традиции, позволившие ему выжить в лихолетьи веков. Англичане, например, гордятся своим консерватизмом. И только у нас с лёгкой руки недалёких людей утвердился тот набор понятий, когда консерватизм – это отсталость, империя – тюрьма народов, а прогресс – это шаг вперёд, даже если отбрасывает нас назад. А недавно меня навестил писатель К. и изложил свою теорию по национальному вопросу, сказав, что здесь он взял за основу мою идею о дистанции иммунитета. При чём здесь национальный вопрос, я не сразу поняла. Но писатель К. объяснил, что причиной бед русского народа он считает тот иммунодефицит, когда, перечеркнув собственный опыт, мы стали безрассудно заимствовать чужое, а это уже болезнь. Говорил писатель резко, но тут была своя правда, ибо дистанция иммунитета у современного человека порой, действительно, близка к нулю. Сегодня охотно едят опасные для здоровья продукты и жадно перенимают те губительные новации, от которых бы следовало бежать, как от огня. Более того, писатель тонко подметил, что всевозможные революции и перестройки вершат люди «инкубаторского происхождения», презирающие опыт своих отцов. У этих «новаторов из инкубаторов» своя роль в истории – они разрушают иммунитет народа, делая его лёгкой добычей для завоевателей. Со многим, что говорил писатель, хотелось согласиться. Но тут наш разговор споткнулся о газетную сенсацию тех дней – судили скинхэдов, жестоко избивших инородцев. Нет, писатель не оправдывал скинхэдов, говоря, что это подло – поднимать руку на человека. Но, осудив скинхэдов, писатель стал говорить о том, что всё-таки можно понять этих русских мальчиков, вставших, пусть и неправедным образом, на защиту русского народа. А вот по поводу «русских мальчиков» мы разошлись – для меня эти мальчики какие-то нерусские, хоть и воюют за идею «Россия – для русских». Но если такие мальчики, не дай Бог, однажды придут к власти, то горе бедной России, обречённой с этого времени на то жалкое прозябание, о котором писал поэт Городницкий:
Но как бы ни складывались судьбы России, а только русским никогда не было свойственно узкоплеменное сознание, замкнутое в рамках захолустного этнического гетто. Илья Муромец, говорится в былине, пел на пиру песни «по-немецки, по-турецки». А вот истории из жизни простых людей. Один мой дед, сибирский охотник, учился в школе снайперов во Франции и учил потом снайперов в России. А другой дед, Степан, был в германском плену во время Первой мировой войны. Пропадал там от голода, но зарисовывал детали немецких механизмов, чтобы усовершенствовать потом сеялку и сельхозтехнику в своём сибирском селе. Тут всё сразу: самобытность характера, любовь к родимой сторонушке и отвага мысли в исследовании мира. Словом, «умом Россию не понять», и мы с писателем разошлись во мнениях в силу разного личного опыта. Молодость писателя пришлась на годы развала Советского Союза, и он настрадался от «чужебесия». А я выросла в многонациональной империи, и этот состав крови мне не дано изменить. Словом, однажды мне захотелось рассказать об этом имперском опыте, а точнее, о моей маме, проработавшей долгие годы в Узбекистане главным агрономом республиканского объединения «Сортсемовощ». «Мен сени якши кураман» Урождённые сибиряки, мы оказались в Узбекистане из-за папы. Как и все мужчины в нашей семье, он ушёл добровольцем на фронт, а военкомат направил его охранять среднеазиатскую границу. Так и прослужил он всю жизнь в Узбекистане, выйдя в отставку уже подполковником. Но если папа был всего лишь подполковником, то мама была у нас, пожалуй, матушкой-генеральшей. Проще сказать, она была из породы тех русских женщин, о которых сказано у Некрасова: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт». Правда, про горящую избу я точно не знаю. А вот история с конём была такая. Маме как агроному полагалась лошадь, чтобы объезжать поля. А потом всех лошадей забрали на нужды фронта и остался лишь зверь-жеребец по кличке Мальчик. Мальчика хотели пристрелить – он нападал на людей, рвал их зубами и мог, опасались, убить. Как мама укротила жеребца, вкратце не расскажешь. Но конь был предан маме, как собака, и не однажды спасал ей жизнь – уносил от погони волчьей стаи и однажды перекалечил волков, когда стая настигла их. А ещё запомнилось, как в студёную сибирскую зиму мама заблудилась в буране и, замёрзнув, потеряла сознание. Конь привёз тогда домой среди ночи уже бесчувственную маму и бешено барабанил копытом в ворота, пока не разбудил домашних. Помню, как мама, очнувшись, дала коню хлеба с солью и похвалила его: – Ты заработал свой хлеб. Это была высшая похвала в её устах коню или человеку – он заработал свой хлеб. С детства, с первых звуков родной речи во мне живёт то мистическое отношение к хлебу, когда вот эту краюшку к обеду надо сначала заработать. От дармового хлеба, считалось, хиреют да стареют. И худшее, что могли тогда сказать о человеке, – это: «Он ест из чужой тарелки». Или: «Он на кусок хлеба себе не заработал». Правда, в Узбекистане говорили: «на лепешку». Узбекский язык мама знала, но с достоинством матушки-генеральши говорила только по-русски. Приходит к ней, например, Саид и начинает, естественно, с приветствия: «Яхшимисан? Саломатмисан?» Восточное приветствие – это изысканная, но долгая церемония, когда из учтивости надо расспросить про всех домашних, поинтересовавшись под конец и здоровьем ишака, если таковой имеется. – Саидка, кончай, – обрывала его мама. – Муж, дети и кошка здоровы. А ты поч-чему не проверил на всхожесть семена? Семена – это золотое дно. На всех базарах были тогда магазины «Семена», подчинённые непосредственно маме. Семена продавали из мешков – на развес. А элитные семена стоили дороже обычных настолько, что можно было сделать состояние, подмешивая в элиту низкосортицу. Так вот, мама говорила о своих продавцах: – Саидка у меня спекулирует коврами, Алишер – шёлком. Все с торговли кормятся, но семенами не спекулирует никто. Должность мамы – тоже золотое дно. В её руках рычаги управления богатством – семеноводческие хозяйства, селекционная станция и сеть магазинов «Семена». Маму не раз пытались подкупить, и ярко запомнился такой случай. Послевоенные годы, всё по карточкам и очень голодно. Мама, уходя на работу, оставляет нам с братиком на обед три картофелины в мундире. Сама она ест только кожуру от картошки, уверяя, что это полезно: в кожуре много калия. Но дотерпеть до обеда мы с братом не в силах. Съели картошку ещё утром, а в обед шаримся по пустым кастрюлям. И вдруг – о, чудо! – нам привозят машину продуктов. Какие-то весёлые люди в тюбетейках заносят в кухню мешки риса, муки, ящики с тушёнкой и ещё с чем-то. Помню только золотистые балыки рыбы и название неведомой мне еды – бастурма. Я разглядываю неизвестную мне бастурму, а братик припадает к корзине с виноградом и быстро-быстро ест его. Но тут появляется разъярённая мама и люди в тюбетейках почти бегом уносят мешки и ящики обратно в машину. – Подумали бы о детях, уважаемая, – советует маме некто осанисто-важный. – А я, Рашидка, о детях и думаю, – отвечает мама. – Не хочу, чтобы они попали в тюрьму. Сказала мама и как напророчила – через несколько лет Рашид, действительно, попал в тюрьму за хищение в особо крупных размерах. И всё-таки в детстве меня смущала манера мамы говорить: «Рашидка», «Саидка». Однажды, наслушавшись глупых пропагандистских речей о великодержавном шовинизме, я даже заподозрила, что мама относится к узбекам как-то не так. Вот, например, картинка из прошлого, а точнее, старая фотография – на ковре, скрестив ноги и улыбаясь в объектив, сидят узбеки. А над ними возвышается мама. Она всегда сидела на стуле, заявляя: – Не понимаю, зачем ноги бубликом складывать, если на стуле удобней сидеть? А ещё мама не признавала обычая спать на полу, и в кишлаках, где ей случалось ночевать, специально для мамы заводили кровать. А мне нравилось по-узбекски спать на полу. По моде века, увы, обрастаешь вещами, без которых, кажется, не обойтись. И всё же недостижимым идеалом для меня остаётся та узбекская комната без мебели, где быт не довлеет над человеком, а богатство не выставляют на вид. Одеяла, утварь и вещи здесь упрятаны в нишу за ковром. И это непорабощённое вещами пространство позволяет увидеть главное – цветущий урюк за окном, а выше урюка – синее небо, в котором, касаясь крылом солнца, плавно парит сокол-сапсан. Восток тяготеет к созерцанию прекрасного, ибо здесь острее, чем в Европе, ощущают трагизм бытия. Узбеки читают Достоевского и говорят: «ширин» – «сладкий». А на Памире в горах есть опасная тропа над пропастью, где надо идти по вбитым в скалу кольям. Перил нет, под ногами бездна, а над головой выбитая в камне вязь арабских букв: «Путник, помни, что здесь, как и в жизни, ты словно слеза на ресницах». Жизнь – слеза на ресницах и тот миг перед Вечностью, когда благоуханные алые розы вскоре станут бесцветным мусором, а нежная кожа ребёнка превратится в морщинистую плоть старика. Этот трагизм бытия, как ни странно, обостряет любовь к жизни. И мудрее не сетовать, а любоваться розами, пока они ещё царственно цветут для тебя. На Востоке благоговеют перед прекрасным и ценят поэзию, запечатлевшую тленную красоту мира в своих чеканных нетленных словах. Стихи здесь могут слушать часами. А знакомый этнограф рассказывал случай: в кишлак к каракалпакам приехал сказитель, и люди неделю без сна и отдыха слушали, замерев, сказание о Манасе. Поэзия в Азии повседневна. Узбекская мать, укачивая младенца, читает ему стихи. А чайханщик, подавая лепёшку к чаю, вдруг положит рядом с лепёшкой цветущую ветку граната, и ты увидишь, как прекрасны деревья в цвету. Впрочем, я пристрастна в любви к Востоку, но я выросла среди узбеков, усвоив с детства тот этикет Востока, который сложно понять европейцу. Помню, как я ужаснулась чудовищной невоспитанности людей, когда в 17 лет приехала в Москву, впервые увидев Россию. Мне казалось, что люди в Москве непрерывно скандалят, потому что разговаривают громко и как-то напористо. А ещё они невежливо смотрели друг другу в глаза. Восточный человек себе такого не позволит. На Востоке читают человека, как книгу, а по лицу можно многое прочитать. Помню, как зашёл в чайхану вполне благообразный узбек, выпил чаю и ушёл, зыркнув глазами по сторонам. А старики всполошились после его ухода: «Опасный человек приходил!» Это был, действительно, опасный преступник, которого вскоре задержала милиция. Словом, я выросла «азиаткой». А мама была верна своим сибирским обычаям и одинакова, что с узбеками, что дома с детьми. Хвалила она редко, а если провинишься, то мало никому не покажется. Но именно маму узбеки почитали за праведность и даже считали святой. В прямом смысле святой, то есть способной сотворить такое чудо, как исцеление бесплодной женщины. Никого мама, уточню, не исцеляла и не собиралась исцелять. Но бездетность на Востоке – это знак скверны и смерти, ибо «дом без детей мазар (могила)». Бесплодную жену порой сживали со света такими попрёками, что мама возмущённо заявляла: – Да как вы посмели оклеветать мою Розочку? Всё, забираю её от вас! На сельскохозяйственной станции у мамы время от времени жили такие Розочки. Мама почему-то называла их так. Ласковые, как котята, они не отходили от мамы, а она радовалась, обнимая их. Честно признаться, я даже ревновала. Со мною мама была скупой на ласку и, помню, жаловалась на меня соседке: не моей породы дочь, мудрёная больно – вот как уткнулась в детстве носом в книжку, так до сих пор над книжками сидит. Мама была талантливым агрономом-селекционером и, изумляясь моей бездарности в этой области, доверяла мне лишь грубую работу – разносить навоз и поливать. Словом, Розочки были ей роднее. Они, как и мама, любили землю и умели работать на ней. Их даже вечером с поля не выгонишь – хочется работать, нравится работать, и не отвести взор от земли, где всё роскошествует в изобилии – новые дивные сорта помидор и много-много изысканных селекционных роз. Одной из подопечных мамы была юная знатная хлопкоробка Суюмбике, настолько заморенная работой на этих отравленных дустом полях, что она показалась мне сначала старушкой с иссохшей пергаментной кожей. Суюмбике отказывалась от еды, считая, что отвергнутой бесплодной жене лучше умереть. Мама кормила её сначала едва ли не с ложечки. А через несколько месяцев Суюмбике расцвела, превратившись в белокожую смешливую красавицу. Однажды Суюмбике навестил её муж и восхищённо воскликнул, что вот взошла, мол, на небо луна и затмила собою светила. Муж потребовал вернуть ему жену обратно, но был с позором изгнан мамой: – Пошёл вон, шакал! А муж уже изнемогал от любви. Опасаясь мамы, он прятался за дувалом и подкрадывался, как кот, поближе к жене. Однажды он бросил Суюмбике через забор розу и печально запел о том, как тоскует о розе соловей. В итоге Суюмбике сбежала к своему «соловью» и у них родились дети, потому что это любовь. Так вот, мама никого не исцеляла, но она никогда не могла поверить, что земля и женщина могут быть бесплодными, и было дано ей по вере её. По-узбекски «я тебя люблю» звучит так: «Мен сени якши кураман». Дословный перевод здесь такой: «Я тебя хорошо вижу». И любовь осмысляется уже как зрячая любовь. Именно такая зрячая любовь была свойственна маме. Она никогда не считала ни одну нацию лучше или хуже другой, но говорила, бывало: «Все Адамовы детки, и безгрешные среди нас редки». Да, рассуждала мама, Саид спекулирует коврами, но он, единственный кормилец многодетной и очень бедной семьи, никогда не позволит себе спекулировать семенами, потому что совесть у человека есть. И мама от всего сердца почитала узбеков за это благоговейное отношение к земле и особую одарённость в земледелии. Однажды мы отдыхали в Грузии, и я впервые увидела грузинский базар – яркий, шумный, весёлый. А мама хмуро рассматривает крючковатые огурцы с горькой кожицей и вдруг тычет этим кривым огурцом в продавца, спрашивая в гневе: – Эт-то что, отвечай, такое?! Ну, думаю, сейчас мою матушку линчуют. Но грузины принесли маме стул и накрыли для неё в закутке стол с угощением. Они наперебой жаловались маме, что вот хочется купить элитные семена и тут денег не жалко, а спекулянты под видом элиты продают нечто низкосортное. Всхожесть низкая, а сорта!.. Впрочем, я ничего не понимаю в сортах, и мне понятен лишь ответ мамы: – Да я такие сорта напрочь повывела. Я их близко к Узбекистану не подпущу! Когда мама рассказала своим продавцам-узбекам о положении с семенами в Грузии, они выслушали её рассказ как «ужастик». И потом годами отправляли в Грузию посылки с семенами, а грузины радушно одаривали их отборным дефицитным чаем. Была и другая, но уже громкая история с семенами. Однажды в воскресенье к нам домой примчались на машине взволнованные узбеки и с порога объявили маме: – Элиту увозят! Элита в семеноводстве – это нечто вроде неприкосновенного государственного золотого запаса. Элитные семена нового сорта хранились у мамы под пломбой, и только она, главный агроном, имела право снять пломбу перед севом. Как раз в ту пору вывели новый сорт необыкновенно вкусных и сладких помидор. Первую партию семян передали для размножения семеноводческому совхозу. А когда помидоры созрели, некий узбекский вождь так восхитился их вкусом, что приказал отправить весь урожай в Москву к столу Большого вождя. Словом, первый «золотой» урожай элиты погрузили в вагон и уже объявили об отправлении поезда, когда на вокзал примчалась мама. Она встала перед паровозом и приказала отцепить вагон с элитой, иначе поезд никуда не уйдёт. Отправление поезда задержали, а узбеки принесли маме стул и чай. Вот так она и сидела на рельсах с пиалой чая, пока элитные помидоры не выгрузили из вагона. Мама провела тогда двое суток в тюрьме, а потом её освободили под подписку о неразглашении государственной помидорной тайны. Не разглашать тогда приходилось многое. Только в 18 лет я узнала, что родной брат мамы Василий почти четверть века провёл в лагерях. Дядя Вася был «политический», а попал в лагеря так. В первые дни войны он записался добровольцем на фронт, а на проводах в армию загадал загадку: «Почему Ленин ходил в штиблетах, а Сталин ходит всегда в сапогах?» Отгадка была приблизительно такая: Ленин, мол, шёл вперёд с осторожностью, а наш мудрый любимый товарищ Сталин идёт к победе всегда напрямик. Более глупой истории трудно придумать, но глупость – сестра большевизма. И «враг народа» Василий, арестованный в юности, вышел из лагеря уже стариком с обрубками пальцев на сине-багровой руке. До ареста брата мама была комсомолкой-активисткой, прыгала с парашютом и даже отошла от Церкви, сменив данное ей в крещении имя Анастасия на более модное – Таисия. После ареста брата мама отказалась вступать в партию и уже не питала иллюзий в отношении советской власти. Веровала ли она тогда в Бога? Не знаю. Лишь много позже, когда мама стала ходить в церковь, я обнаружила, что литургию она с детства знала наизусть. Но вот особенность безбожных времён – православие как бы уничтожено, но оно живёт в этом выработанном веками укладе жизни, как живёт под золою и дышит жаром огонь. Во всяком случае, мама ходила всегда в платочке и главным злом жизни считала грех. А ещё она винила прежде всего себя, если что-то случалось не так. – Да, – говорила она в таких случаях, – сама себя раба бьёт, коль нечисто жнёт. Мне же, советской пионерке, было свойственно обличительное отношение к жизни, и главным злом на нашей планете для меня были проклятые капиталисты и второгодник Генка, огревший меня портфелем по голове. – Не понимаю, – допытывалась я у мамы, – что такое грех? – Посмотри на Насреддина и поймёшь. Насреддин работал у мамы и, в подражание своему тёзке Хадже Насреддину, постоянно старался шутить. Однажды Насреддин решил подшутить над своим другом Каримом, назначенным тогда директором продуктового магазина. Карим панически боялся попасть в тюрьму из-за недостачи в магазине. А как тут не быть недостаче, если поборы идут за поборами и каждому начальнику надо преподнести бакшиш? И Насреддин за чаепитием пошутил так: – Слушайте, мне только что позвонили: у Карима в магазине была ревизия и такую недостачу насчитали, вайдот! Карим поверил шутке, убежал и повесился. У Насреддина тогда от ужаса вытекли глаза и, повиснув на связках, выкатились на щёки. До конца своей жизни Насреддин плакал и молчал, как молчат мёртвые. С той поры запечатлелось в сознании, как же страшен грех против ближнего, если от него мертвеет душа и ужасающе искажается лик. Греховная жизнь всегда накладывает свой отпечаток на облик человека, и эту неявственную порою печать хорошо видят старики узбеки и опытные православные духовники. Нина ПАВЛОВА (Продолжение в следующем номере) |