ВЕРТОГРАД

КАВКАЗСКИЙ ПУСТЫННИК

После тяжёлой, ледяной и смертельной блокадной зимы Ленинграда военная судьба жарким летом 1942 года занесла меня в предгорья Северного Кавказа. Вместе с остатками разбитой немцами под Харьковом дивизии мы отступали, вернее – бежали, через Ставропольские степи, через станцию Усть-Джигута, Черкесск, Микоян-Шахар и далее, углубляясь в горное ущелье Большого Кавказского хребта.

Отборные части немецкой горно-стрелковой дивизии «Эдельвейс» буквально сидели у нас на хвосте. Пикирующие бомбардировщики барражировали над нашими головами, осыпая дорогу осколочными бомбами. Страдая от жары и жажды, мы спешили к Глухорскому перевалу, чтобы там, высоко в горах, занять оборону и получить подкрепление из Сухуми.

Смешиваясь с войсками и затрудняя нам передвижение, по дороге шли беженцы с кубанских колхозов. Медленно двигались обозы, нагруженные домашним скарбом, гнали стада скота и табуны лошадей. Дойдя до начала перевала, эти беженцы, как и их предшественники, бросали всё имущество, скот, табуны лошадей, из-за невозможности со всем этим перейти через перевал. Дальше, спасаясь, по узкой тропе шли налегке, неся на руках малых детей.

Бойцам была отдана команда отдохнуть перед подъёмом на перевал, набрать во фляжки воды. Изнурённые длительным переходом бойцы повалились под деревья, расстегнув на поясе ремни, утирая потные лица пилотками. Закурили, некоторые задремали. Но недолго длился этот отдых: в небе появились немецкие транспортные самолёты, и всё небо запестрело белыми парашютами. Это был немецкий десант, который должен отрезать нам путь к перевалу. Раздались истошные крики: «Десант! Десант!»

Начался переполох и настоящая паника среди беженцев. Бойцы стали палить из винтовок по парашютистам, они же, в свою очередь, сверху стреляли из автоматов по мечущимся внизу фигуркам людей. Десантники приземлялись, группировались и вели довольно плотный огонь по скоплению людей из автоматов и миномётов. Когда мины стали рваться в толпах людей, началась страшная неразбериха: и беженцы, и солдаты разбегались кто куда. Оставляя кровавый след, ползали и кричали раненые, тяжело и недвижно на земле распластались убитые. Убитых было много.

Вдруг словно толстым железным прутом стегануло меня по бедру и сбило с ног. Я принялся ощупывать ногу, галифе быстро намокало горячей кровью. Достав перевязочный пакет, я осмотрел бедро: вроде бы пока легко отделался, прострелены навылет только мягкие ткани. Я с трудом поднялся – боль была сильная, и в голове шумело. Я понял, что стал почти беспомощен. С минуты на минуту здесь будут немецкие десантники.

Перевязав ногу и опираясь на брошенный кем-то карабин, я заковылял в сторону от дороги в глубь леса. Шёл всё дальше и дальше, поднимаясь наверх вдоль небольшого ручья. Стрельба и разрывы мин прекратились и только временами раздавались одиночные выстрелы – это, вероятно, десантники добивали раненых красноармейцев.

Я был молод и умирать не хотел, но и животного страха перед смертью не было. С начала войны я видел столько смертей, что чувство страха притупилось, но инстинкт самосохранения остался, и, несмотря на сильную боль, когда каждый шаг был мучителен, я старался отойти подальше в лес, в горы, чтобы не столкнуться с немецкими егерями и не быть застреленным или пленённым. Временами я ложился на живот и пил из ручья чистую ледяную воду. От кровопотери всё время мучила жажда. К вечеру я вышел на чудную лесную полянку с сочной зелёной травой и нежными альпийскими цветами. Наверное, дальше хода не было. Впереди отвесно поднималась скалистая стена, с которой маленьким водопадом стекал ручей. Это был тупик. В изнеможении я свалился под деревом на траву и закрыл глаза. В голове шумело, а в ране пульсировала боль.

Лёжа, я почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Оглянувшись, я никого не увидел. Сзади хрустнул сучок, я хотел было схватить карабин, но большая нога, обутая в кожаные сыромятные постолы, наступив, прижала карабин к земле.

– Мир тебе, чадо, – раздался над головой спокойный, тихий голос. Передо мной стоял высокий, худой старец в каком-то сером, почти до пят, балахоне, подпоясанном широким кожаным ремнём, на груди большой медный позеленевший крест с распятием, на голове суконная чёрная скуфья. Лик вытянутый, коричневый, как бы иконный, добрые голубые старческие глаза и длинная клиновидная сивая борода. На плече он держал блестящую, отработанную, острую лопату.

Это был мантийный, со старого Афона, монах отец Патермуфий. Корявым, с чёрным ногтем, указательным пальцем он ткнул в нарукавные звёзды моей гимнастёрки, гимнастёрки младшего политрука, и сказал:

– Сымай, сынок, это – смерть.

И тут я вспомнил, что у немцев есть приказ: политруков и комиссаров расстреливать на месте.

Собрав сухой хворост, старец выбил кремнем на трут искру, поджёг хворост и кинул сверху гимнастёрку. Я в каком-то отупении смотрел на его действия, но, опомнившись, закричал:

– Отец, там документы!

Он преградил мне лопатой доступ к горевшей гимнастёрке и сказал:

– Поэтому я и предаю её огню.

Затем он вынул затвор из карабина и закинул его в чащобу, а сам карабин сунул в костёр. Опираясь на старца, я прошёл поляну, завернул за выступ скалы, где обнаружилась келья отца Патермуфия, окружённая огородом с разными овощами. Посадив меня на твёрдое монашеское ложе, он нащипал с висевших у икон сухих пучков травы и сварил в ковшике целебное зелье, остудил его и привязал в тряпице к ране. Подвинув ко мне большую чугунную сковороду с тушёной картошкой и кислой капустой и поставив кружку с водой, он приказал мне есть, а сам полез на чердак и принёс мне груду старой одежды. Там были узкие клетчатые брюки, какие носили франты в начале века, коричневая суконная рубаха черкесского покроя, старый чёрный подрясник и потёртая бархатная скуфья на голову. К сему ещё полагались кожаные постолы на ноги.

– Сымай всё с себя, – сказал старец, – а в это облачайся.

Он свернул в узел мою одежду с командирскими сапогами, возложил себе на плечо лопату, перекрестил меня и, наказав никуда не уходить, ушёл в ночь. Уже ярко светила луна, и сгорбленная фигура старца хорошо была видна мне, пока не скрылась в лесной чаще. Он ушёл хоронить трупы наших солдат и беженцев, которые лежали на домбайских полянах и в лесах.

Проснулся я от солнечных лучей, бивших мне прямо в глаза через маленькое оконце. Рана за ночь воспалилась и болела. Наверное, у меня была температура. Вскоре вернулся старец. На верёвке за собой он тянул корову, за ним бежала приблудившаяся лохматая кавказская овчарка, под мышкой он нёс икону. Зайдя в келью, он первым делом помолился на иконы, положив три земных поклона, потом, взяв ведро, пошёл доить корову. Подоив, он налил в плошку молока и предложил собаке. Та жадно залакала, благодарно помахивая хвостом.

– Значит, ты теперича мой послушник, Алексей – человек Божий, и из моей воли не должен выходить. А я тебя буду закону Божиему учить, питать, лечить, а там – что Бог даст. Милостивый Господь наш Иисус Христос и Пресвятая Мати Богородица нас не оставят Своей милостью и сохранят от нечаянной смерти. А смерть, милый Алёша, здесь кругом так и ходит, так и кружит везде – и низом, и верхом.

Господи Иисусе Христе, помилуй нас грешных, рабов Твоих неключимых. Всю-то ноченьку закапывал, погребал с молитовкой, с молитовкой, убиенных покойничков-то. И молодых, и старых, и детишек-младенчиков тож. Уже смердят, жара ведь стоит, да и шакалки на дух набежали, рвут покойничков-то, рвут сердечных, а вороны глазки им выклёвывают. А ведь люди были кому-то дороги, может, и Богу маливались. Вот я иконушку Господа Вседержителя подобрал. Карачаи с аулов наехали, скот ловят, разбирают возы, чемоданы потрошат, иконушку на дорогу кинули. Иконушка им не нужна, вера у них мухаметанская, как у турок, ни к чему им иконушка, вот я её и подобрал с дороги-то.

Старец бережно обтёр рукавом пыль с иконы:

– А тебе, Алёша, коровку привёл дойную, для поправки здоровья. Молочко-то – оно полезно для раны.

И-и, как погляжу на тебя, какой славный монашек из тебя получится. Вот так, милый, сам видишь, как Господь управил тебя. Вчерась был политрук – сегодня монашек. Но пока монашек страха ради иудейска, а полюби Христа, и Он тебя полюбит. «Любящих Меня – люблю», – сказал Он.

* * *

По молитвам старца и благодаря его целебным мазям и всяким снадобьям, как-то: барсучий жир, горная смола – мумиё, пчелиный клей – прополис, рана моя на удивление быстро зажила. И я уже по ночам стал ходить со старцем погребать останки убиенных. Как вспомню – жуткие это были ночи. Разложившиеся трупы скалились при лунном свете. От ужасного запаха спирало дыхание и кружилась голова. Мы копали общую могилу и потом стаскивали их, укладывая рядами. Старец Патермуфий пел над ними краткую литию, потом закапывали и ставили из веток крест. Под утро долго отмывались в ручье и стирали подрясники. Старец говорил, что Господь Бог зачтёт нам многие грехи за наш труд.

Старец опоясал меня ремнём, учил при ходьбе и работе подтыкать полы подрясника за пояс, учил молиться по чёткам Иисусовой молитвой, читал мне Евангелие – и вера постепенно входила в мою душу, и Господь нашёл место в моём сердце.

Уже закончили погребать мёртвых. Занимались огородом, запасали на зиму дрова, пасли корову, собирали в лесу ягоды и грибы. Я как-то отошёл, отстранился от этого ужасного и страшного мира и вошёл в другой мир, мир моего батюшки Патермуфия – мир, в котором царил Христос, доброта и милосердие.

Я вырос в старозаветной русской религиозной семье, но веяние времени, советская школа, комсомол и университет затмили моё первоначальное детское религиозное сознание, и я забыл о Боге, забыл о церкви. В военкомате мне, как студенту университета, по их мнению политически подкованному, присвоили звание младшего лейтенанта и определили в политруки, хотя я не был членом партии.

Около батюшки Патермуфия я как-то оттаивал душой. Кровавые кошмарные военные сны сменились лёгкими детскими снами. Я видел своих добрых отца и мать, хлопотливую бабушку, нашу светлую горницу, угол со святыми иконами, зелёные Парголовские рощи, слышал гудки дачных паровиков, рёв проходящего по утрам на выгон стада, щёлканье пастушеского бича.

У меня отросла бородка, появилось желание часто осенять себя крестным знамением. Какая-то умилительная теплота порой появлялась на сердце, и невольно на глаза набегали слёзы. Я жалел себя, жалел старца Патермуфия, жалел и молился за весь этот погибающий, безумный мир.

Батюшка хотел меня крестить в ручье, но я сказал ему, что во младенчестве окрещён в храме священником. Тогда он отыскал в коробочке нательный серебряный крест и со словами: «Огради тя, Господи, силою Честнаго и Животворящаго Своего Креста и сохрани от всякаго врага, видимаго и невидимаго», – повесил мне крест на шею.

Как-то ненастным дождливым днём к нам пожаловал военный патруль немецких егерей. На них с яростным лаем бросилась наша собака. Шедший впереди фельдфебель короткой автоматной очередью сразу уложил её наповал. Немцы шли гуськом и, подойдя к нашей келье, выстроились в цепь, направив карабины на окна и дверь.

– Кто есть квартир, выходи! – закричал фельдфебель.

Мы вышли и стали около двери. Солдат вошёл в келью и смотрел её, другой слазил на чердак.

– Кто есть ви? – спросил фельдфебель.

Батюшка поднял и поднёс к лицу свой медный крест.

– Понимайт, ви есть анахорет. А другой, молодой?

– Он мой келейник.

– Was ist das – келленник?

– Это слуга, помощник.

– А, помочник, понимайт. Кom, kom – иди сюда. Покажи свои руки, помочник!

Я показал свои тёмные от земли, покрытые мозолями, огрубевшие от копания могил руки.

– Gut! – сказал немец, посмотрев.

Они повернулись и так же гуськом ушли по тропе вниз.

Батюшка перекрестился и сказал:

– Если бы не руки, тебя бы увели. Мёртвые спасают живых. Вот тебе первая Господня защита и благодарность. Охти, собачку-то нашу убили, нехристи. Поди, Алёшенька, закопай её.

Я рассмотрел немцев вблизи. Это были бравые ребята из полевой жандармерии дивизии «Эдельвейс». На груди у них на цепочках висели овальные знаки полевой жандармерии. На зелёных суконных шапках с козырьком сбоку алюминиевая альпийская астра, такая же, только вышитая, была на рукаве мундира, на другом красовался металлический полуостров с надписью: «Krim». Видно, что они только что прибыли сюда из-под Севастополя. На ногах здоровенные горные ботинки на металлических шипах. Вооружены, в основном, карабинами, так как автомат системы «Шмайсер» или «Рейн-металл» для горных боёв – пустая игрушка.

Я слышал про эту знаменитую дивизию горных егерей, укомплектованную парнями из Баварских Альп. Они с боями захватили Норвегию, штурмовали остров Крит, сражались под Севастополем. А теперь их бросили завоёвывать Кавказ, чтобы добраться до кубанской пшеницы и бакинской нефти. Они стремились через Кавказ, Иран, Афганистан пройти в Индию, сбросить в океан этих презренных торгашей-британцев и положить эту прекрасную и таинственную страну к ногам своего обожаемого фюрера Адольфа Гитлера, который тяготел к арийской культуре и мистическим индийским культам.

Под багровым знаменем со свастикой – этим чёрным индийским символом огня, с лихими песнями: «Ола вилла о ла-ла, олла вилла ол!» – многократным эхом отдающимися в ущельях, они рвались ко Глухорскому перевалу – батальон за батальоном.

Я после видел, как они, прекрасно оснащённые горным снаряжением, с целым караваном крепкокопытных испанских мулов с плетёными корзинами по бокам, нагруженными боеприпасами, миномётами, продовольствием, спальными мешками, поднимались ко Глухорскому перевалу, но прорваться на Военно-Сухумскую дорогу они не смогли. Наши стояли насмерть.

Назад на этих мулах в корзинах они везли обмотанных бинтами раненых и трупы убитых егерей. Корзины сочились кровью, а живые солдаты походили на тени. Грязные, в рваных мундирах, зашпиленных булавками, измождённые, измотанные тяжёлыми горными боями до невозможности. Их мыли в походных автобусах-банях, переодевали в новое обмундирование, неделю откармливали, на отдыхе показывали фильм «Девушка моей мечты» с Морикой Рек и вновь бросали в бой. А в Теберде в госпитале умножалось число искалеченных, и в тихой роще росло военное кладбище.

По вечерам после молитвенного делания келейного правила и чина двенадцати псалмов старец рассказывал о своей жизни: как в двадцать лет по обету приехал для монастырского послушания на Святую Гору Афон. Думал пробыть там послушником года три, а потом вернуться в Россию, но Господним усмотрением пробыл в скиту десять лет. Затем греки – хозяева Афона – повели политику эллинизации острова и скит его был закрыт. Он вернулся в Россию, в Новгородскую губернию, в монастырь преподобного Саввы Крыпецкого, но тут случилась революция, большевики монахов разогнали, а кого и к стенке поставили, и батюшка уехал в Петроград в Свято-Троицкую Александро-Невскую лавру. В Лавру его по причине новых порядков не приняли, и ему пришлось ютиться на Никольском кладбище в часовне над склепом какого-то богатого купца. Он там даже печурку оборудовал, а днём ходил на церковные службы и окормлялся у лаврского духовника иеромонаха Серафима (Муравьёва).

Но и здесь стало очень неспокойно. По Лавре постоянно шастали озверелые пьяные матросы. Они же на ступенях Троицкого собора застрелили священника о. Петра Скипетрова. Батюшка помогал нести его до пролётки. Отец Пётр был ещё жив, он хрипел, выдувая кровавую пену, страшно закатив глаза. Пуля попала ему в рот. Ночью на Никольском были слышны выстрелы. Утром батюшка узнал, что ЧК здесь расстреляла двух царских министров и десятки священников и монахов Лавры. Батюшка потрогал рукой пулевые щербины на каменной стене, помолился за упокой душ невинно убиенных отец и братии наших и тем же вечером уехал в теплушке в сторону Северного Кавказа, где, как он слышал, господствовала Белая армия. С тех пор батюшка и пребывает тут.

– Здесь живут карачаи – народ добрый, простой, не обижают, хотя и мусульмане. Приглашают лечить скот, лошадей, а то и самих карачаев приходится пользовать травами. Они меня зовут Хаким-бабай, значит, старый лекарь. А травы здесь зело целебные, с молитвой их собираю. Иногда сюда ко мне приходит братия из Абхазии, с Бзыбского ущелья, с Кодорского, из Псоу, из Грузии с Сурамского перевала, даже из Кахетии. Везде есть наши русские монахи-пустынники. Жалуются, что многие грузины их не понимают. Спрашивают: «Зачэм бегаешь от людей в лес и живёшь, как собака? Зачэм женщин нэ знаешь, зачэм хлэб-соль кушаешь бедно? Зачэм себя мучаешь?» Вот Грузия – удел Божией Матери, и грузины, на шестьсот лет раньше Руси принявшие христианство, сейчас в большинстве отошли от Христа и предались маммоне. Всё у них на уме деньги, деньги. По-грузински деньги – пули. Да, пули, пули. Это для них отрада, а для нас, пустынников, это – винтовочные пули, которые и тело, и душу убивают. В Абхазии пустынникам тяжелее, чем здесь. Разоряют их там охотники, пастухи, иногда бандиты убивают. Совсем при коммунистах народ одичал без Бога-то. А у нас было хорошо, пока вот война не пришла к нам.

Однажды у нас с батюшкой был тяжёлый день. Мы оплакивали русского лётчика, разбившегося у нас на глазах. Выпалывали мы в огороде сорняки и вдруг обратили внимание на гул самолёта, делавшего круги над Тебердинским ущельем. Когда самолёт пронёсся над нами – сердце дрогнуло от радости. Это был наш краснозвёздный тупоносый ястребок «Иш». Немцы открыли по нему бешеную стрельбу, а он буквально на бреющем полёте всё делал круги в ущелье. Ястребок не отвечал на стрельбу, но летел всё медленнее и ниже, и вот мы содрогнулись от ужаса и боли: ястребок врезался в гору, встал на крыло, перевернулся и немного прополз вниз. Ни взрыва, ни огня не было. Батюшка встал на колени, слёзы катились у него по лицу. Он молился об упокоении души русского воина. Наблюдая гибель самолёта и лётчика, я понял, что лётчик, выполняя боевое задание, израсходовал весь боезапас и горючее и уже не мог перевалить через горы в Сухуми, а приземляться на территории врага не хотел и предпочёл плену смерть в горах. Батюшка взял топор и вытесал большой двухметровый поминальный крест и поставил его напротив кельи. И каждый день мы молились за упокой души русского лётчика перед этим крестом, глядя на лежащий на скалах краснозвёздный истребитель. Карачаи с большим трудом добрались до самолёта, похоронили лётчика, принесли его шлем и лётные перчатки с белыми меховыми отворотами.

Часто по вечерам мы с батюшкой сидели у кельи на лавочке. Небо было чёрное, как бархат. На нём, как драгоценные камни, рассыпались звёзды разной величины. Одни дают яркий свет, другие переливаются, третьи мигают. Какая-то из них вдруг срывается с небесной тверди и летит вниз. И батюшка говорил, что желательно бы ему узнать, что это за светящиеся миры. Есть ли на них жизнь? Или они мертвы? Да и зачем Господу столько мёртвых миров? Всё сотворено для славы Божией. И в Писании сказано: «Не мёртвые восхвалят Тебя, Господи, но живые». Но Господь не благоволит открыть нам эти тайны звёздного неба. Да будет, Господи, на всё Твоя воля.

Прошла тихая, золотая и багряная осень. Медленно кружась, на землю ложилась кленовая и берёзовая листва. А когда выпал первый снежок, пришли карачаи и стали у батюшки просить отдать им корову.

Старец упрямиться не стал и вывел из сарая бурёнку. Карачаи хлопали себя по ляжкам, щёлками языками и говорили:

– Хорош урус, якши Бабай. Твоя ходы аул, беры кукурузны мука, вкусна, сладка карджин (карджин – кукурузный хлеб) делай. Скора праздник – Ураза-байрам, беры мука, беры бурдюк с айран (айран – кислое молоко). И, эх! Хорош айран, совсем пьяный, весёлый будешь. Слюшай, Хаким-бабай, немес вчера еврей хватал, за колючей проволка сажал. Рэзать еврей будэт, сетерлять с винтовки будэт. Триста еврей и ещё малэнький детишка есть. Совсем голодный сидит, сильно кушать хочет. Мы хотел хлеб давать, немес не пускал.

Батюшка этой ночью не спал – всё молился перед иконами, всё поклоны земные клал, плакал. Очень жалел он народ, Богом избранный, но заблудший. Доброе сердце было у отца Патермуфия.

Утром он полез в погреб, набрал два ведра картошки и поставил вариться. Набрал и кукурузных лепёшек – карджин, что вчера принесли карачаи. За ночь снегу навалило порядочно. Пришлось с чердака доставать снегоступы. Это такие местные лыжи вроде теннисных ракеток. Мы насыпали картошку и хлеб в рюкзаки и, привязав к ногам снегоступы, двинулись вниз, в аул. Хотя батюшке было лет семьдесят, но ходоком он был отличным, и с непривычки к снегоступам я едва поспевал за ним.

Этих несчастных евреев, попавших здесь в тебердинскую западню, я видел, когда по поручению батюшки ходил в аул. Это было еврейское население из Армавира, Тихорецка, Невинномысска. Они не успели пройти к Глухорскому перевалу и остались в посёлке Теберда. Их сразу зарегистрировали в немецкой комендатуре и приказали носить на груди жёлтый отличительный знак. Так и ходили они с пришитым на груди белым квадратиком ткани, на котором жёлтыми нитками была вышита шестиконечная звезда царя Давида, или, как говорили евреи, Моген Довид (Щит Давида). К сожалению, он их не защитил. До зимы евреев не трогали. Мужчин заставили работать в горах на лесоповале. Конечно, им ничего не платили, зато били беспощадно за каждый пустяк. Я сам видел, как на базаре рыжий и толстый немецкий ефрейтор из гарнизонной службы избивал молодого еврея за то, что у него на груди не было звезды Давида. Немец, как боксёр, бил парня по лицу. Тот же стоял навытяжку, и только голова моталась от ударов. Акцию с евреями должна была выполнять специально прибывшая команда СД. Наверно, и не трогали несколько месяцев евреев потому, что ждали приезда этой зондер-команды, пока она управится с делами в других местах. Место, где за колючей проволокой сидели евреи, было на восточной окраине Теберды. Все триста человек, да ещё дети, скучились в лёгкой постройке вроде павильона, окрашенного в тёмно-синий цвет, который был обнесён колючей проволокой. День был морозный, и немецкий часовой, держа карабин под мышкой, переминался, стуча ногой по ноге и хлопая рукавицами.

– Guten Tag, – сказал я немцу сочувственно. – Es ist kalt!

– Ja, ja, – ответил солдат, – коледно.

Я вынул из кармана изрядный кусок сала в холстине, который по дороге сунула мне жалостливая русская старуха, и предложил немцу. Он заулыбался. Я показал ему три пальца. Он полез в карман брюк, достал бумажник и отслюнил мне две оккупационные марки. Пока мы торговались, отец Патермуфий успел высыпать за проволочную ограду из наших рюкзаков картошку и хлеб. Увидев это, часовой, наставив на нас карабин, закричал:

– Verboten! Verboten!

Из павильона толпой выбежали женщины и дети и начали в спешке подбирать картошку, кидая её за пазуху. Из караульного помещения вышли несколько солдат и офицер. Они были в форме войск СС. У офицера на тулье фуражки тускло поблёскивал символ смерти. Шутить с ними не приходилось. Солдаты ударили нам в спины прикладами карабинов и погнали в комендатуру, где посадили в полутёмный подвал.

– Ну, батюшка, – сказал я, – наверное, нам капут.

– Молись, Алёша, Господь сохранит нас. Немцы сочтут нас за блаженных идиотов и строго не накажут.

Батюшка оказался прав. На следующий день нас повели наверх, и мы предстали перед комендантом и двумя карачаями: старостой посёлка и начальником полиции. Нам был учинён допрос, и слова «религиозен идиотен» несколько раз фигурировали в немецкой речи. Когда мы вышли на улицу, мимо нас в мечеть проходила толпа карачаев. Они шли, крича и восхваляя Всевышнего:

– Аллах акбар! Ля иляха илля Аллах!

А триста человек из избранного народа Божиего вместе с детьми Sonder komanda расстреляла из пулемётов этой ночью в противотанковом рву у подножья Лысой горы, где течёт чистый ручей за посёлком Теберда. На базарную площадь полицейскими была привезена и брошена целая гора снятой евреями перед расстрелом одежды и обуви. Но никто к ней не подходил и ничего не брал. Так и лежала она, пока карачаи не облили её бензином и не сожгли.

Неожиданно у немцев объявили великий траур по погибшей под Сталинградом армии фельдмаршала Паулюса. На площади посёлка немцы устроили траурное богослужение. На постаменте был поставлен гроб, покрытый государственным знаменем третьего рейха. Католический капеллан в облачении, из-под которого виднелись зелёные солдатские брюки и горные ботинки, отслужил панихиду. Каре солдат в касках с карабинами и примкнутыми тесаками дали вверх три залпа, прогрохотавших эхом в горах, и разошлись.

Вскоре после этого немцы забеспокоились, засобирались и ночью ушли, взорвав за собой мост через реку. На следующий день с Глухорского перевала спустился отряд лыжников Советской армии. Над комендатурой поднялся красный флаг.

Тогда батюшка обнял меня, поздравил и сказал:

– Ну, Алёша, видно, кончилось твоё келейное сидение. Пора выходить тебе к своим.

– Благословите, батюшка, и я пойду, но как?! Как я объявлюсь без документов?

Тогда батюшка, улыбаясь, вынул из кармана подрясника и подал мне мою книжку командира Красной армии.

– Как, вы её тогда не сожгли?!

– Нет, Алёша, я знал, что придёт время и она тебе ещё понадобится. Она у меня была припрятана на чердаке. Прощай, Алёша, сейчас только начало 1943 года, впереди тебя ждёт большая военная дорога, много скорбей тебе ещё придётся испытать, но Господь тебя сохранит. Тебя не убьют, но ранен тяжело будешь. После войны приезжай навестить старого монаха.

И мы расстались навсегда. После войны я приезжал на Домбай, но батюшки Патермуфия уже здесь не было. Пастухи сказали, что ушёл монах на новые места. Не то в Красную Поляну, не то в горы Абхазии.

Из книги Валерия Лялина «По святым местам. Встречи и судьбы»

назад

вперед



На глав. страницу | Оглавление выпуска | О свт.Стефане | О редакции | Архив | Форум | Гостевая книга