БЫЛОЕ ИЗ РОДА МУЧЕНИКОВ АГАФОННИКОВЫХ
Многочисленные потомки священномучеников братьев Агафонниковых (Николая, Александра и Василия), расстрелянных в кровавом 1937 году на Бутовском полигоне, ныне живут в Москве, Санкт-Петербурге, Нижнем Новгороде, Рязани, Вологде и Томске. Все дети отца Николая, большинство внуков и правнуков стали профессиональными музыкантами, некоторые – заслуженными деятелями искусств и народными артистами, умножив славу России. Но, пожалуй, главная их заслуга как выдающихся концертмейстеров и руководителей церковных хоров – в сохранении духовной певческой культуры. С 1993 г. в Подольске, ставшем последним пристанищем семьи протоиерея Николая Агафонникова, проходят музыкальные фестивали «Агафонниковские вечера», посвящённые музыкально-просветительской деятельности династии Агафонниковых, где главными исполнителями являются представители этого славного рода. С внуком священномученика Василия – Владимиром Кордюковым – я встретился в Вологде, где он работает и проживает со своей семьёй. Инженер-электронщик, он более десяти лет занимается поисками родословия Агафонниковых. Им уже собран уникальный материал. Что-то ему удалось опубликовать в различных периодических изданиях, что-то ещё хранится в его архиве и до сих пор не опубликовано. Владимир Иванович передал мне несколько старинных семейных фотографий и дневник старшего из братьев – Николая Агафонникова, отрывками из публикации которого мы предваряем рассказ Владимира Ивановича о своих прославленных предках и том, каким образом велись его поиски. Наша встреча произошла на квартире общих знакомых – профессорской четы Яцкевичей. Сухощавый и высокий Владимир Иванович своей основательностью и порядочностью сразу же вызвал у меня чувство симпатии и уважения. Такое ощущение, что святость деда и его родных братьев каким-то чудесным образом запечатлелась и на нём – их прямом потомке. Вот что может прочитать о протоиерее Николае Агафонникове любой православный на сайте Св.-Тихоновского богословского университета. Родился он 1 сентября 1876 г. в с. Лекма Слободского уезда Вятской губернии в семье псаломщика местной Троицкой церкви, впоследствии священника Агафонникова Владимира Яковлевича. В 1899 году женился на Нине Васильевне Фёдоровой и был рукоположён во священники. Семнадцать лет он служил в селе Загарье, только незадолго до революции был переведён в Вятку. Его арестовали в феврале 1923 года и отправили в Москву, на Лубянку, но через полгода выпустили. В 1927 году о. Николай перебрался в Подмосковье, где поселились выросшие его дети (у него было восемь детей). Арестовали его в 1937-м в связи с тем, что он был благочинным Подольского района. На допросах он никого не оговорил: «Как благочинный, имею общение по службе со всеми священниками по Подольскому району, близких же отношений я ни с кем не имел». Вряд ли это было правдой, но не всякая правда люба правдолюбию. У о. Николая было два брата – протоиереи Василий и Александр, которые впоследствии также были расстреляны в Бутово. За рамками этих куцых сведений – судьба батюшки, его мысли, воспоминания о счастливом детстве, радостях и печалях учёбы в Духовном училище. Об этом он рассказал в своих незаконченных воспоминаниях, которые обрываются на описании юности. Мы предлагаем читателю познакомиться с выдержками из записок отца Николая – одного из тысяч священников, ничем, с мирской точки зрения, не выдающихся. Но что-то было в них, заложенное с младенчества, что вырастило поколение мучеников за Христа. Евгений СУВОРОВ Священник Николай АгафонниковМОЁ ДЕТСТВО И ОТРОЧЕСТВО О ты, незабвенное, милое детство! Как ты было блаженно, хорошо! Хотя и бедно материально, но как богато ты духовно, благодаря разумным родителям и воспитателям твоим! Вот за что я преклоняюсь пред Божественным Провидением, давшим мне от младенческих пелен моих милых, хотя и простых и скромных, но разумных, патриархальных родителей, давших мне и жизнь физическую и сумевших дать и духовную, насколько только это от них зависело. Оглядываясь теперь, на склоне дней своих, назад, невольно с благоговением вспоминаешь своё детство, в связи с сопровождавшими его и лелеющими его моими незабвенными родителями. Жизнь в нужде, в борьбе за существование, когда, бывало, отец получал, как дьячок, по 150 рублей в год на всю семью из семи человек, в лишениях, скорбях, но с проблеском и солнечных, счастливых лучей, удачных, праздничных дней, выработали из нас стойких, мужественных и готовых ко всяким сюрпризам жизни людей, а если прибавить к этому ещё и строгую патриархальность нашей семейной среды, в которой мы, братья и сёстры, воспитывались и девизом которой были слова Св. Писания «Начало премудрости – страх Господень», то все мы, вышедшие из этого нравственного воспитания, действительно готовы были выступить в жизнь на всякие искушения, помня, по заветам наших дорогих родителей, что «без Бога – ни до порога», – всё здесь, в этом суетном мире, свершается по воле Божией – и всякая радость (непротивная нравственности), и всякое горе, всякая скорбь, всякое страдание... * * * Жизнь казалась особенно приятною тогда ещё и потому, что вся наша семья пользовалась особым благоволением приснопамятного нашего настоятеля с. Медяны о. Николая Михайловича Зубарева, занимавшего весь верхний этаж, хотя и жил он вдовым, имея у себя только экономку Александру Егоровну и раскосую, типичную бойкую стряпку-прислугу Акулину.
Снаружи над нашим крыльцом на трёх деревянных столбах высилась терраса-балкон, куда в часы досуга часто выходил добродушный о. Николай отдохнуть от своих кабинетных занятий и откуда часто гремел его бархатный бас, шутливо беседуя с кем-нибудь... Недаром в то время Вятка далеко гремела своими и протодьяконами, и своим чудным пением архиерейского хора, под руководством своего композитора Осокина. И вот в числе этих-то знаменитых певцов-басов был и наш медянский, отец Николай Зубарев. Действительно, он всю свою жизнь обладал этим могучим, бархатистым, звучным и красивым басом, чарующим каждого при встрече с ним, а особенно во время богослужения и проповеди... Высокого роста, видный, импозантный, осанистый, солидный, коренастый, с открытым приятным лицом, добродушным видом, с большою солидною бородою и большими усами, внушительный, с громким басовым голосом, приветливый и когда и где можно шутливый, с оттенком остроумия, а где нужно и с оттенком сарказма, в то же время строгий и основательный – такой внешний вид этого незабвенного о. Николая Зубарева, производившего всегда необыкновенно сильное и приятное впечатление на каждого встречающегося с ним впервые человека. Соответственно этому внешнему образу мне казалось, что столь же величественен его и нравственный облик, и особенно высок и авторитетен его облик пастырский. Я помню, что вместе с моими родителями я буквально благоговел перед этой величавою личностью. * * * Маленький штрих из его жизни разве можно отнести к обычной человеческой немощи – это его строгая подчас экономия, как будто порой казавшаяся скупостью; но потом, когда я стал возрастным и хорошо знал его неутомимую пастырскую деятельность, я понял эту экономию его как точность и порядок во всём и как сбережение лишних средств для его будущих благотворительных и церковных дел и храму. Бывало, казалось смешным, как он продавал варёное молоко какой-либо просительнице, а та просит продать ей 1/2 ведра: берёт у неё ведро, ставит на пол и приказывает или своей экономке, или прислуге лить в это ведро молока, причём вымеряет ведро лучинкой – переломит последнюю пополам и держит в ведре до тех пор, пока молоко не сравняется с верхом лучинки и с его пальцем, придерживающим её, тогда и скомандует: «Довольно!» Или вечером при зажжённой лампе он часто для курения не употреблял больше одной спички, а всё её зажигал от лампы, пока она не сгорала до конца. Но в результате все эти кажущиеся отрицательными качества о. Николая выявились в огромное благотворительное дело, когда он весь свой вследствие такой экономии накопленный капитал почти полностью вложил на расширение медянского храма, на устройство церковно-приходской школы, на её содержание и даже на жалованье учительниц, а потом и на помощь вдовам, сиротам и разным нуждающимся лицам. * * * Хорошо и спокойно, видимо, жилось моим родителям в этом полукаменном казённом церковном доме, тем более вместе со своими бабушкой Пелагией Ивановной и тётушкой Анной Андреевной.
Счастливым в мире почитал себя и я в это золотое время моего незабвенного детства и отрочества. Как сейчас помню, бывало, прекрасною летнею порою лишь только проснёшься, наскоро умоешься, помолишься своею детскою молитвою (а за этим строго наблюдали мои патриархальные, религиозные родители), подкрепишься чайком, молочком и бежишь во двор (ограду), и здесь весело резвишься на роскошном лоне природы большей частию один (сверстников и сверстниц в то время у меня не было); как вдруг с балкона раздаётся громовый, но ласково-шутливый басистый голос: «А ты чего тут, Коля, делаешь?» То был о. Николай. И начнёт, бывало, остро вышучивать меня и мои наивные ответы, и моё детское сердце, чуя особенную простоту, ласку этого великого для меня человека, умевшего с детьми и говорить детским языком, испытывало настолько приятное наслаждение, что как-то не хотелось мириться с той минутой, когда он снова уходил с балкона к себе домой, наговорившись и пошутивши со многими и нашими, и посторонними, случайно проходившими двором лицами, чтобы снова отдаться своей кабинетной работе... А то, бывало, вдруг слышишь с балкона нечленораздельные имитационные звуки: «га-га-га» – то тот же о. Николай, в часы досуга выйдя на тот же балкон подышать свежим воздухом, не видя никого из людей, поддразнивает стадо гусей, и, что замечательно, всякий раз гуси отвечали ему, как бы разговаривали с ним. Словом, этот великий и физически, и духовно, с чисто русской богатырской мощью, умел, что называется, говорить не только с людьми, но и с животным миром и с природой. Недаром поэтому все его и любили, и уважали, и пред ним благоговели. * * * Лет пяти-шести я научился уже читать, а в 7 лет, когда я начал ходить в начальное Медянское народное училище, я уже отлично читал не только по-русски, но и по-славянски. Знанием же пения я исключительно обязан своей незабвенной, дорогой родительнице мамаше. У папаши не было музыкального слуха для пения. Он пел понаслышке, по привычке, по тренировке приснопамятного о. Николая Зубарева, причём если он уже запевал в известной тональности, то перевести его в другую стоило больших трудов. Так что уже обычно его не исправляли, а применялись, приноравливались к нему, в какой бы тон он ни начал. В этом отношении не то была наша музыкальная мать. У неё был удивительно тонкий слух, прекрасный голос сопрано, прекрасная музыкальная память, удивительная сноровка пристать своим голосом к какому угодно певцу и без слуха... Вот где, собственно, был источник, из которого впоследствии произошёл тот музыкально-певческий, наследственный родник, который вот уже десятки лет течёт среди нас, родных братьев и наших деток. Живо помню, как всегда ставала наша певица-мать на клирос и прекрасно умела петь все песнопения Всенощного бдения, а тем более Божественной литургии. Знала великолепно песнопения праздников и песнопения великопостные и пела их с особенным подъёмом и с глубоким чувством... К сожалению, ради каких-то недоразумений и сплетен, ввиду посещения клироса кроме неё и многих других женщин и девиц некоторыми молодыми мужчинами, папаша в одно неприятное для неё и для меня время воспретил ей вставать на клирос. И она с большою тугою на сердце должна была покинуть свой излюбленный клирос и дорогое её сердцу церковное пение. Зато она часто улучала времечко во время досуга, особенно в сумерках, когда и ради экономии керосина, и вообще ради, так сказать, идиллии «посумерничать», где-нибудь около горящего камина или на печке среди нас, всех детей, мирно сидящих кругом её, чтобы от души попеть все и церковные песнопения, и светские канты, и песни, какие только ей были известны и нравились. Вот это была первая, незабвенная для нас школа пения, где мы и учились, и наслаждались, и забывались, и забывали свои нужды, свою бедность, свои невзгоды, свою нервозность, свои ссоры, и были все объединены своею певицею мамашею. Живо помню эти длинные зимние сумерки. Отца дома нет: он уехал в приход «за ругой» (т.е. по сбору хлеба – ржи, овса; шерсти, льна и т.п.). Тихо потрескивает наша голландская печка. Около неё собрались мы всей своей семьёй – три брата и две сестры – около матери, и вот она, родимая наша, вдруг затягивает: «Помощник и покровитель», подхватывает тотчас же старшая, тоже музыкальная милая наша сестра Олинька, за ней тянется и сестра Антонина (а у ней не было слуха – она в отца); затем «Богородице Дево», «Отче наш», «Достойно», что впоследствии распевали с ними и мы, подросшие братья. А там – после церковного пения – запевает наша неутомимая, бывало, родная певица – «Стонет сизый голубочек», «Среди долины ровныя», «Буря мглою небо кроет», «Небо чисто, небо ясно», «Скажи мне, ветка Палестины», «Лучина, лучинушка», «Под вечер осенью ненастной» и пр., и пр... Какая это была семейная идиллия, когда забывались всякие дневные дрязги, ссоры, брани, неприятности из-за меня, постоянно надоедавшего сёстрам своими мальчишескими выходками, какое это для нас, детей, было блаженство, когда мы и сами научились в конце концов подтягивать своему родному хору своими детскими голосишками. * * * Лет пяти с половиной – шести я сначала с матерью стал вставать на клирос и пел с нею обычно в унисон своим звонким дискантиком, но с течением времени я уже один самостоятельно настолько привык к церковному пению, что отлично подпевал на все гласы все церковные песнопения, кроме разве ирмосов. Бывало, раным-рано поднимался я в праздники вместе с родителями, часов в 5-6 утра, чтобы вовремя поспеть к началу утрени и подготовить кадило и всё прочее, чтобы с первым же ударом колокола всё было готово и у отца, и на клиросе, и у меня в пономарской. Так что к восьми годам я настолько изощрился в чтении, пении и пономарстве церковном, что был настоящим церковником и предметом внимания и удивления молящихся. Мой звонкий дискантик далеко разносился по сводам храма и производил приятное впечатление на посещающих святой храм. * * * «Вичка (лоза) никогда не искалечит, а ума-разума прибавит» – так справедливо говаривал часто мой покойный родитель. «Вот пока твой сынок поперёк лавочки лежит, ты и наказывай его, а потом уж будет поздно», – наставляли оба мои родители родителей крестьян, приходивших к нам за советом. Факты воспитания без дисциплины налицо – масса хулиганства, преступлений, проказ и безнравственных поступков, начиная с табакокурения и кончая гнусными фактами в школах, особенно смешанного типа. Многие резонёры-воспитатели утверждают, что наказание вообще ожесточает людей. На это я отвечу – да, если наказывать в духе воспитателей Помяловской бурсы или времени учения моего отца, который утверждал, что преподаватели Духовного училища (Вятского) в его время наказывали поркой даже отличных учеников просто потому, что он лучший ученик, ещё не испытал порки и пусть-де попробует. Это уже не дисциплина и правосудие, а зверо-кровный садизм. У нас вообще на Руси всегда были и есть крайности, что подмечено и писателями, и поэтами: «Коль рубнуть, так уж с плеча, коль ругнуть, так сгоряча, коль сердиться – не на шутку, коль любить, так без рассудка» и т. д. * * * С берега училищного открывался великолепный вид на заречную часть, которая весною на много вёрст покрывалась водой при разливе реки Вятки, соединявшейся тогда и с речкой Хлыновкой. Пароходы оживлённо сновали и ежедневно из Вятки в Слободской (и даже в Глазов), и обратно. Интересно было наблюдать, когда плыли целыми рядами, гуськом так называемые «коломенки» (род высочайшей, грузной баржи), предоставленные самим себе, основательно нагруженные железом из Холуницкого завода, а также небезынтересно было смотреть на «плоты», плывшие часто на большом протяжении и нередко застревавшие на мелях при внезапном спаде воды, когда и из пароходов ходила до Слободского одна лишь Тырышкинская «Малютка» (маленький мелководный пароходик). Красиво было смотреть на речные суда и плоты особенно вечером, в полутьме, когда на них зажигались сигнальные огоньки. * * * В моё время Вятское Духовное училище было одним из самых многолюдных училищ в Вятской губернии. За все пять лет моего пребывания в училище число учащихся не спускалось ниже 300. Каждый класс, за исключением приготовительного, имел по два отделения: нормальное и параллельное. «Нормалыцики» и «параллелыцики» – так величали друг друга ученики. В каждом классе было неодинаково число учащихся, обычно от 35 до 40. Священная история – (по 3 урока в 1 и 2 классах) проходилась по учебнику протоиерея Д. Соколова. Учебник, довольно подробный, для нас был интересный, особенно при преподавании такого законоучителя, каким был незабвенный, дорогой, приветливый, добродушный и добросердечный всеобщий любимец наш о. протоиерей Владимир Петрович Дрягин. Царство ему Небесное и вечная благодарность за его умелые задушевные беседы и уроки по закону Божию. Он, помню, и в обращении-то с нами всегда был как отец к детям и называл нас «ребятками». Наоборот, я не помню ни одного случая, когда бы о. Владимир отнёсся к кому-либо из учеников сурово или бы наказал его. Как-то все его так уважали, что как будто боялись оскорбить его какими-нибудь предосудительными поступками. Бывало, какой-нибудь несдержанный шалун-ученик допустит какую-либо проказу, о. Владимир пожурит его пред всеми и обычно закончит своё наставление какою-нибудь шуткой по адресу провинившегося, обычно вызывавшей взрыв хохота всех учеников в классе в посрамление проказника. Внешний вид его был ласкающий, приветливый; высокого роста, худощавый, брюнет, с длинными волосами, всегда чисто одетый в свою тёмную рясу и всегда с золотым наперсным крестом на груди. * * * Любимым надзирателем у нас, помню, был Пётр Викторович Ложкин. Его любили за то, что он никогда не доносил, не жаловался ни на одного ученика, а расправлялся с шалунами сам таким образом: вызовет в зал при надзирательской (где была библиотека), поставит в угол и, надавав щелчков по голове, отпустит с миром. И любили его, и боялись, и никак не прозывали. А вот не любили, помню, Никанора Ивановича Кибардина, которого и прозвали «Овдей» за его быструю, женскую походку. Этот надзиратель всегда доносил инспектору на шалунов, часто по пустякам. Тоже не был любимцем в приготовительном классе некто Владимир Николаевич Мышкин, которого ученики прозвали «Иудой» за его внешность, за его какие-то хитрые глаза и какое-то лукавство. К числу малолюбимых надзирателей принадлежал и Димитрий (забыл по величанию) Андреевский, прозванный как будто «вышибалом» за его высокий рост и широкую русскую натуру. Я, помню, очень боялся его, т. к. он почему-то был недоброжелателен ко мне, и его могучую силу испытал на себе. Раз, во время общей перемены, нас впустили в рекреационный большой зал. Многие ученики, я в том числе, быстро начали бегать по зале, а я начал изображать из себя конькобежца, как вдруг чья-то сильная рука поднимает меня за шиворот и, к общему смеху учеников, протаскивает меня весь зал и с силой выталкивает в коридор. То был грозный для меня Димитрий Андреевский. За вечерними занятиями часто он бил по голове прямо книгой или щелчком какого-нибудь, по его мнению, шалуна, занимающегося не своим делом. * * * Взаимные отношения учеников в училище в общем были удовлетворительные, хотя оставалось желать больших и больших улучшений со стороны начальства, чтобы раз и навсегда забыть «бурсу» Помяловского, а она всё-таки в наше время ещё существовала и в отношениях, и в разговорах, и обычаях, и играх, и словах и т.п. Вспоминая сочинение «Очерки бурсы» Помяловского, невольно применяешь к своей бурсацкой жизни в течение 2,5 лет некоторые эпизоды, выведенные Помяловским в своём правдивом труде. Так, например, и в наше время самый класс училища носил характер казёнщины, выражающей полное отсутствие домовитости и приюта. Правда, жизнь скрашивалась друзьями-товарищами, с которыми как-то чувствовалось тепло и приятно, но зато сколько было среди учеников хулиганства и озорства именно в помяловском духе. Так же точно, с такой же грубостью отказывали ученики-хулиганы во всякой доброй просьбе своего товарища. «Дай мне?» – чего-либо просит у хулигана товарищ. «Этого не хошь ли?» – подставляя под самый нос свой кукиш с грязным ногтем на большом пальце, или: «Пока по шее не попало, убирайсь отсюда. Хочешь ли ты рябчика съесть?» – и начинает бурсак-хулиган таскать новичка за волосы. Или: «Видал ли ты Москву?» – обращается «артист» к новичку-ученику. «Нет», – отвечает наивно последний. «Так посмотри», – и при этом хулиган сжимает своими грязными руками голову новичка около ушей его и, приподняв его на воздух, кричит: «Видишь ли Москву? Вот она...» Проявлялись часто скверные бурсацкие обычаи вроде, например, «смази вселенской», когда какой-нибудь хулиган вдруг подходит к тебе и мажет своей грязной рукой по лицу, приговаривая: «Смазь вселенская». * * * Между прочим, мы увлеклись игрой в солдаты: был у нас и «генерал». Это был высокий, коренастый и очень импозантный для генерала ученик, разукрашенный бумажными красивыми золотыми эполетами и всей генеральской амуницией, в подчинении у которого был целый штаб офицеров, тоже разукрашенный своими офицерскими доспехами. Настолько было всё это поставлено хорошо, красиво и разумно, и похоже на настоящее военное дело, что даже начальство с особенным удовольствием смотрело на наше солдатское марширование, на офицерские доклады генералу, приветствия последнего нас, «солдат», и громкие выкрики их: «Ура!», «Да здравствует Ваше Превосходительство!» и т.п. Крепко заучивали императорские титулы, чтобы отвечать бойко и отчётливо спрашивающему генералу. * * * Накануне воскресенья и праздничных дней в домовой церкви училища, посвящённой памяти свв. мучениц Софии, Веры, Надежды и Любови, совершалась всенощная, к которой являлись и все квартирные ученики (живущие у родителей освобождались от явки в училищную церковь). Василий Николаевич Моломин раза два в неделю назначал спевки, и в общем наше пение было очень недурное, особенно в праздники мы производили хорошее впечатление своим пением на молящихся. Оригинален был наш регент В. Н. между прочим в том отношении, что в дисциплине своей с нами не церемонился: за невнимание или непонимание его требований в пении очень многим попадало от него на спевках смычком от скрипки, а в церкви и камертоном «по загривку», и смешнее всего было со стороны видеть, как наш регент, стоящий в церкви на клиросе на виду, вдруг присядет – это значит, что он пнул ногой какого-нибудь завравшегося или зазевавшегося своего певчего. В общем, он оставил по себе, как регент и учитель пения, симпатичное впечатление. * * * На Рождество все разъезжались по домам, кроме некоторых круглых сирот, причём самого отпуска ожидали с особым нетерпением, так как этот период учебного времени с осени и до Рождества был для учеников особенно продолжителен и утомителен. За три дня до отпуска ученики обычно делали себе особые флажки с надписью: «Припуск» и неслись с ними (водружёнными на палочках) по училищному коридору. И особенно как-то облегчённо чувствовалось, когда накануне отпуска уже эти флажки сменялись другими со словами: «Запуск». И сколько было радости в самый день отпуска, когда ученики, возбуждённые от радости, что вот-вот ещё несколько часов и многие из них будут, наконец, под кровлей родимого гнёздышка, под крылышком своих родных и знаемых, носились с раннего утра по коридору с большими плакатами, написанными большими, часто разноцветными буквами: «Отпуск». И о, трудно передать те радостные переживания ученика-ребёнка, когда он после конечных уроков стремглав бежит по коридору, спускается книзу и вдруг... встречает ожидающего его родителя или посланного им возницу и спрашивающего: «Мне бы надо ученика 1-го параллельного класса такого-то, например, из Медяны... Ну, Коленька, я за тобой приехал – собирайся да поедем». Тут, кажется, забыто всё на свете и уже более не естся и не пьётся – лишь бы скорее-скорее на желанные санки и забыться там до обворожительного времечка счастливого свидания со своими дорогими... И бывали случаи, когда навернётся такой возница со своей клячонкой-лошадкой, нанявшийся у бедных родителей за дешёвку, который 25-28 вёрст везёт тебя в лютый мороз 5-6 часов. Конечно, несмотря на заботливую предупредительность родных, обычно посылавших подушку и шубное одеяло для тепла, однако весь перезябнешь, замёрзнешь за это продолжительное время езды, но ради предвкушения счастливых детских минут близкого свидания со своими дорогими родными всё забывается, терпится и любится... И о... невыразимое счастье – наконец-то я дома в кругу своих родимых, интересующихся мной, моею жизнию в бурсе, моими впечатлениями, учебными успехами... Но зато сколько и забот я принёс своей родимой матушке, когда снял я верхнее пальто и посланную шубу и стоял в своём отчаянно изодранном костюме, с оторванными фалдами своего серого сюртука, наскоро, неумело пришитыми на живую нитку... Сейчас же, на другой день, устраивается для меня живительная банька, сменяется всё затасканное в бурсе и изодранное «вдрызг» грязное бельё и верхнее подобие костюма и облекаюсь я во всё «мытенькое», чистенькое и скромненькое... И весело, весело на детском сердчишке. О! Незабываемые, счастливые деньки – целых две недели пребывания в своём родительском уголке, под покровом и воздействием родительской ласки и любви – жалко, что «невозвратно время» счастливого детства и отрочества... | |||