ЧТЕНИЕ ЁШКА Повесть (Окончание. Начало в № 625) V Осенью по всему селу неумолчно и хлёстко колотили цепы, обивая зёрна с тугих и крупных снопов ржи. Урожайным был год, много собрали сельчане зерна со своих наделов. Во дворе Аксёна Михалыча три сына и сам отец большого семейства до седьмого пота молотили снопы, радуясь изобилию. Во время короткого отдыха младший Петька присел рядом с отцом, утирая обильно струившийся пот. – Бать, а бать... – он искоса бросил взгляд на курившего отца. – Говори, чего мнёшься, как девка на выданье. – Да я, папань, спросить хотел про ентого старца, которого блаженным называют, про Ёшку. – А что ты про ево хотел узнать? – Почему его почитают почти святым, ежели он, сразу видать, чуток с придурью навроде? Отец от вопроса сына приподнялся со скамьи, раскрыв рот, словно поражённый молнией. Самокрутка вывалилась у него изо рта. Видя, как меняется в лице отец, сын осторожно попятился от него на относительно безопасное расстояние, чтобы не достал брючный прадедовский ремень – Петро уже не раз его пробовал. И верно, отец уже по-хозяйски, как если бы приступал к косьбе или молотьбе, доставал из широких холщовых штанов твёрдый, как железо, ремень. «И когда этот ремень сгниёт, пропасти на него нету», – горько подумал Петруха, всё ещё отступая к плетнёвому надворному забору. – Ты, батя, вот что, не дерись. Откель мне знать, что он, этот дед, из себя значит? На то и интересуюсь. Юродивый – если зимой босиком ходит... Так это, может, и я смогу... – А я вот тебе разобъясню сейчас, балабон! И отец пошёл на сына, как в атаку, намотав ремень на ладонь, зажав его в литой, чёрный от работы кулак. Петро, видя такое дело, сделал прыжок в сторону от разъярённого (неизвестно отчего) отца. Взвился на забор и перемахнул на ту сторону двора. Отец, приоткрыв ворота, погрозил сыну зажатым в руке ремнём; процедил: – Приди домой, я те всыплю! Средний сын, подковыра и насмешник, закрыв ладонью рот, беззвучно смеялся: – И трескать ему не давать, штыб знал, шпингалет, с кем дело имеет. Старший сын – женатый, серьёзный, весь в отца, – крутя цеп, внимательно рассматривал ремень и как бы нехотя бросил: – Ты, папаня, здря на Петьку шумишь. Я, к примеру, тоже не знаю про ентого старца. Ну, известно, что в церковном хоре поёт, зимой босой ходит, а так, штыб понятней, мы про ево ничего не знаем. Однех крестов полпуда на шее, гутарили про ево, носил... И, не меняя тона в голосе, старший из сыновей попросил: – Ты б лучше о нём порассказал нам всем, чем за ремень хвататься. «А и правда», – заправляя ремень в штаны, подумал отец, видя, как Петро следит за ним в приоткрытые воротца двора. – Заходь, богохульник! Скажи старшему брату спасибо, что за тебя, за балобона, заступился. Смотри на людях не ляпни такое! Отложив до завтра молотьбу (хотя время и не ждало), он поудобнее уселся на скамью, слепил новую самокрутку и уже мирным голосом сказал: – Ну, ежели так, то слухайте. Фамилия его Саютин, звать Ёшка, родом он нашинский, туголуковский... И отец рассказал, не жалея времени, всё, что знал о странном старце. А закончил так: – А ишо, что я не знаю, то у деда своего спросите. Ваш дед мальчонкой был, когда Ёшка в первый раз из святых мест пришёл и благословенные кресты раздавал туголуковским. Один из этих крестов ваш дед носит. Его, старца, привечать и уважать надо, он дважды на Гроб Господень ходил, на собранные им деньги у нас каменная церковь построена, и его же молитвами. А то, что он Христа ради юродствует, так того смысла мы из-за наших грехов понять и не могём. Вы не думайте, его ума на сто прохвессоров хватит. Всю Библию наизусть знает, а совершенно неграмотный. Откуда же, ежели никогда не учился? Так-то! Пару подвод берёт – и на ярмарку, чтоб их полные добра привезти. Люди ему подают, как Божьему человеку, а он себе крошки не возьмёт, а всё людям раздаст, особливо тем, у кого детей куча. Вот и зовут его блаженным за енто и за всё хорошее, что он людям делает. Ты вот, Петька, останови его когда-нибудь – он ведь никому не отказывает – и поговори с ним. От его силы набираешься, хоть порой тебе тоска душу наизнанку выворачивает. – Я так понимаю, – надёжно затаптывая в землю окурок, проговорил отец, – это Бог его словами с нами разговаривает! Когда встретите старца, снимите картуз и в пояс поклонитесь ему, не бойтесь, не переломитесь. Он стоит таво! И глядитя у меня, особливо ты, Петро, я тя знаю, – Аксён вновь сноровисто стал шарить возле пояса, лапая ремень, но не вставая (это значило, что пороть не станет, а только для острастки), – штоб слухались родителей, боялись и почитали! Тем временем солнце клонилось к закату, время было ужинать. Четверо сильных плечистых крестьян цепочкой, по старшинству, направились к долблёному из целого дерева корыту, наполненному кристально-чистой водой. Подогретая за день жарким солнцем, вода хорошо омывала руки и лица. «Но разумейте, дети, – приговаривал отец, – хлеб, он не столько чистые, сколь честные руки любит...» Эту мудрость воспринял Аксён Михалыч от своего отца, уже восьмидесятилетнего старика: Михаил Евсеич Гриднев во всю жизнь был сильным, проворным и набожным крестьянином. Он успел отслужить в армии двадцать пять лет, после армии жениться и воспитать троих сыновей, таких же сильных, набожных и работящих. Двоих старших отделил, а с младшеньким Аксёном, названным так в честь погибшего в бою друга, остался доживать трудный крестьянский век. Любил внучат, но держал их в строгости и сыну наказывал, «штыб не баловал». Крепкое хозяйство было у Михаила Евсеича, хоть и отдал большую часть старшим сыновьям; а за таким хозяйством был нужен глаз да глаз. Дед Михаил с младых годков помнил уже тогда почитаемого на селе Ёшку Саютина. Помнил, как Ёшка провожал их, рекрутов, в солдаты. И на свадьбу его спустя четверть века – ему в ту пору шёл сорок шестой год – пригласил. Боголюбец не замедлил прийти благословить молодых. На почётном месте посадили гостя. Ёшка пожелал молодым «многая лета», выпил за их здоровье и сказал напутственное слово: «Живите и любитесь, Бог не запрещает. Уважайте друг друга, милосердствуйте друг другу. В жизни всё будет: и радость, и удача, и неудача. И горе будет. Будьте стойкими в трудные минуты жизни, держитесь друг за друга и Бога не забывайте! Учитесь прощать друг другу, что бы ни случилось горького в жизни. Наипаче же берегите любовь, дорожите любовию, облекитеся в любовь. И Бог с вами будет! Бог вас не оставит!» После этих слов, перекрестив широким крестным знамением собравшихся, Ёшка покинул свадьбу. Крепко запомнил слова напутствия Михаил Евсеевич. Троих сыновей женил и напутствие давал всем троим словами боголюбивого Ёшки. «Дюже умные слова, – мыслил дед Михаил, – а умные слова врезаются в душу навечно». Грея на печи уставшие от многолетних войн и трудов кости, вспоминал он теперь прожитое: «Дети выросли. Ничего, хорошие, работящие. Живут в достатке, мирно, соседи уважают, а чего ещё надобно русскому человеку? Был бы только мир и покой в народе». VI Зима. И без того нестерпимый мороз к вечеру усилился. По незащищённой от ветра дороге, по голой степи пошаливала весь день позёмка. «К ночи должна угомониться», – подумал про позёмку Егор Иванович Касатонов, мужчина средних лет, сухощавый, тёмный обличием то ли от природы, то ли от дымящей печи, с которой не слазил всю зиму. За целый день вышел он из дому только раз, и то лишь для того, чтобы покурить да сходить в необходимое место. «Вот ведь оказия, опять забыл привезти соломы на подстилку! Мела, проклятая, цельный Божий день, носу не высунешь», – оправдывая свою лень, размышлял Егор. Посмотрел на чистое беззвёздное небо и, содрогнувшись всем телом от проникающего сквозь рваную одёжку мороза, поспешил в свою обветшалую от времени да плохого присмотра избёнку. Пригнувшись от нависшей низко дверной притолоки, юркнул в проём и подпёр колом дверь изнутри. За столом сидела вся многочисленная семья Егора Ивановича: отец, старуха мать, жена – так же черна, криклива, сухощава от злости, с длинными, словно высушенные стручки гороха, пальцами. Пятеро детей – мал мала меньше – облепили стол. Кто сидел, кто стоял; шустро и спешно гремели ложками во вместительной чашке, ловя что погуще. Ужинали! – Гляди, милок, без ужина могёшь остаться, если на улицах прохлаждаться будешь, – прихлёбывая и косясь в сторону мужа, протараторила жена. – Уже на донышке осталось, а боле ничево нету. В погреб за картошкой на ночь глядя я не полезу, – добавила она решительным голосом. Егору часто в зимнее время не везло с ужином. Приходилось ложиться спать с пустым желудком, и всё из-за страстной привычки к вечеру обязательно выйти на свежий воздух. А её, жену, будто лукавый в это же самое время подталкивал ужин вынимать из печи. Согнав со скамьи сына и отобрав у него ложку, усаживался хозяин за стол и зло гремел в пустой миске, стараясь поймать хоть что-то. Но, увы! Жена правильно сказала – опять проглядел ужин. «Ладно, завтра наверстаю», – решил Егор. Чего уж греха таить, был Егор Касатонов лодырь, каких свет не видывал. Не любил он утруждать себя работой до смертной тоски в груди. Сам не работал и в работниках ни у кого не ходил: не брали, зная его неизмеримую лень. По зиме лень для человека хуже татарина-ворога. Хорошо ещё, что ребятёнки подросли и стали на водопое общественного стада сухой коровий навоз собирать – есть хоть чем избу протопить. А ведь бывало и так: в первые дни совместной жизни, тогда ещё молодой, не раз он во сне примерзал к стене ночью. От недотопа промерзали стены маленькой избёнки насквозь, покрываясь налётом инея и снега. Лёд в ведре нарастал толщиной с ладонь, а в долг до весны уже никто не давал; уже не верили Егору, лодырю и безбожнику, знали, что не вернёт. С самых холодов и до тёплых весенних времён сидели дети в избе, прокопчённой и затхлой, не высовывая носа на улицу: нечего было надеть, обуть, натянуть на голову. Подслеповатые и промёрзшие насквозь окна избёнки все были в круглых, как глазок, проталинках. Смотрели ребята на улицу, на блестевший в погожие солнечные зимние дни снег, на проходивших и проезжавших, смотрели на свет Божий. Закончив ужинать, стали стелиться спать, потому что быстро темнело зимой, а лампы и лучин в избе не было. Вдруг пронзительный горловой крик разрезал глухое бормотанье в тесной избёнке: – Опять, лентяй, не привёз соломы! На чё я детей положу? Голый пол, он ведь холодющий, и так все дети простывшие, больныя! У Любашки досель не проходить опухоль на коленки, второй год уж! Ты, паразит, детей своих не жалеешь; сам, лодырь, на кровати, а детей – на пол холодный? Сегодня Любанька со мной на кровати ляжет, а ты – на голом полу! Я погляжу утром, как ты часатца будешь! Зло сверкая глазами на мужа, ретивая жёнка умолкла, набросав тряпья на пол. Дед со старухой ворчали за печкой; на печи легли самые маленькие, на полу – сам хозяин и двое сыновей постарше. Дед свой рваный полушубок категорически отказался отдать сыну. Продрожав всю длинную зимнюю ночь на холодном, как лёд, полу (а тут ещё и из-под двери обжигало холодом), Егор с рассветом стал собираться за соломой. Надел рваный засаленный ватник, натянул валенки, через дыры в которых торчала солома, облезлую заячью шапку, даренную соседом со смешком в голосе: «Носи, треух ишо хороший, да вспоминай мою доброту к тебе». Кряхтя, вышел Егор во двор и принялся искать салазки, которые, к его удивлению, оказались за сараем. Не торопясь отгрёб снег от полозьев, обметал голиком. Потом привязал верёвку, достал из сарая старые верёвочные вожжи, чтобы было чем перевязать солому. Перед дорогой зашёл в избу погреться и выпросить у деда шубёнку: «Кусает мороз как зверь!» Ёшку Егор повстречал у последней делянки. Странник шёл из промёрзшей степи – что он там делал? По небу, толкая друг друга, плыли тёмно-серые облака. Егор передёрнул от холода плечами. Глядя на идущего, пробормотал: «Бр-р! Холодища, а тут ешо как глянешь на него, голого и босого, только холодней становится», – и мысленно выругал деда Ёшку. Недолюбливал он старца за прямоту и правдивость нелицеприятную. «Несёт нелёгкая, таперича держись, Егор», – подумал про себя Касатонов и был прав. Почти час пришлось выслушивать от старца упрёки и напутствия. Под конец чернеть стал Егор – и от холода, и от прожигающего насквозь взгляда деда Ёшки. Бежал от старца; бегом ещё и для того, чтобы согреться... Возвращался Егор во второй половине дня, взопревший и усталый, еле волоча хорошо нагруженные соломой салазки. Уже в селе, на полпути к дому увидел зажиточного крестьянина Цуканова, насмешника и задиру. Хитро прищурив глаза на пыхтевшего от усталости Егора, тот поздоровался и насмешливо спросил: «Ты это что, Егор, аль крышу перекрывать решил зимой?» И не дождавшись ответа, предложил: «Остановись, дух переведи, а то от тебя, как от скаковой лошади на бегах, пар валит; дюже, видать, взопрел ты, воруя чужую солому!» Свернув «на чужбину» огромнейшую, в палец толщиной самокрутку из хорошей, сдобренной донником махорки, Егор от удовольствия даже закрыл глаза: «Ну и вкусен табак у тебя, Василь-Андрев!» Польщённый Цуканов зачерпнул хорошую щепоть из кисета и вновь предложил Егору: «Бери ещё, дорогой покуришь; бери, не робей! У меня этой дряни цельный чувал с осени заготовлен!» Егор взял табак, ссыпал в карман и, не утерпев, рассказал Цуканову о встрече с Ёшкой. – Ты знаешь, я весь аж почернел от холоду, а он хуть бы хны. Во-о! Двистительно юродивый, а, Вась? – Эта что! Тут его, Ёшку нашего, два друга – Карасёв Вася да Мирон Гришка – подвыпив, решили поморозить. Надели новые полушубки, шапки бараньи, валенки, ну и встречают его, когда он из церкви шёл. Тут Мирон и говорит ему: «Расскажи, мол, святой человек, как ты во святые места ходил, хе-хе!» Ну, и получилось, как с тобой. Он их до костей проморозил. Они уже заикаться стали от холода, а дед держит Мирона за плечо и не пущает: «Погодь чуток, я ещё не всё сказал!» Так оне от него еле живы ушли, аж инеем вдарились. А сам Ёшка на целый вершок ногами в дорогу втаился – снег под ним растаял. Во! А ты говоришь! Ему, старцу, Бог силу такую дал, а оне, дураки, решили его испытать. Да разве можно! Хоть я не особо верящий, да и то разумею! Василь укоризненно покачал головой. – Ну ничего, прощевай пока, а то, я чую, ты опять замерзать зачинаешь. А соломы-то, приходи, я тебе дам хоть воз, чем в степь таскаться по бездорожью. Хотел этим летом крышу на сарае перекрыть, да не успел. Бери сколь хошь, мне не жалко... VII Говорят, что у некоторых людей на беду особое предчувствие бывает. Правда или нет, судить не берусь... Где-то за полгода до 1914-го пополз змеёй зловещий слух о войне с «германцем», пугая мужиков нашего села. Со временем, осмелев, о войне стали говорить громче и откровеннее. К разговорам стали привыкать, постепенно успокаиваясь – может, пронесёт. И всё же, несмотря на эту привычность, как гром средь ясного неба ударило: ВОЙНА! Тогда не рассылали повестки, как сейчас, а собирали стариков и зачитывали списки с фамилиями рекрутов. Солдаты собирались в церкви, батюшка читал молитву, благословлял на ратный подвиг, и потом увозили их в Жердёвку, сажали на поезд в теплушки, отправляли на фронт. Поразило сельчан то, что Ёшка тоже находился в церкви. Это, конечно, не было невесть каким событием, но дело в том, что старец стоял как каменный: застывшее лицо, брови насуплены. Ни слова, ни полслова не сказал Ёшка... В синих его глазах затаились тоска и невыразимый крик, от которых сельчанам становилось страшно, мороз пробирал по спине... Шепча молитвы, расходились люди. Быть нехорошей войне, много горя узнают солдатики, много жертв будет! Сторожа богатых Завьяловских магазинов часто стали видеть по ночам, как старец до самого рассвета молится на паперти церкви, стоя на коленях, кладя поклоны. Глядя на Ёшку, и сами сторожа крестились, чувствуя недоброе... Предчувствие не обмануло блаженного старца – стали приходить вести о погибших сельчанах. Загуляли по селу горе да несчастье, многие семьи оплакивали убитых... И вновь ушёл Ёшка из села, надолго ушёл странный богомолец. Шли месяцы в трудах и в хлопотах. С фронта стали доноситься нехорошие слухи. Приходили в село раненые солдатики, рассказывали страшные вести. Года через два с начала войны вернулся после ранения на побывку Михаил Степанович Кандауров. По такому радостному случаю собралась вся родня в просторной избе Кандауровых. Как-никак, а пришёл Михаил, хоть и попорченный на войне, но героем и при медали. Не каждому так везло, чтоб дома побывать, жену с детьми, отца с матерью проведать. Самогона и закуски понанесли родичи: пей, веселись, гуляй! На почётном месте под иконостасом сидел герой, красуясь собой, обводя застолье глазами, как бы спрашивая: «Видите мядаль аль нет?» Раскрасневшись от выпитого самогона и обилия пищи, интересные вещи рассказывал Михаил, размахивая для подтверждения своих слов руками. – Четырнадцать держав сражаются промеж себя, а чё делят – непонятно. Наши ребята дерутся, как гярои, только появились промеж нас шпионы-жиды. А командует ими ихний заглавнейший жид Ленин, заглавный шпион. Командир нашей роты говорил, што этот Ленин Россию продал германцам, кайзеру ихнему за мильон рублёв золотом. К примеру, назначили наши командиры назавтра атаку на германцев, а тот уже всё про нашу атаку знает и ждёт нас. И всех наших солдатиков подчистую возле своих окопов посекёт из пулемётов, потому как шпионы всё уже германцу пересказали... Старики удивлённо и недоверчиво покачивали головами, дивясь новостям. – В нашу бытность мы такого даже не слыхивали, – проговорил один из стариков, жестикулируя для убедительности так же, как Михаил. – А сребролюбцев етих до армии и близко не допущали; кто ж не знает окаянных! Да наш русский солдат на предательство и не пойдёт, ты ево хоть на куски режь, хоть мильон давай. Штыб своих друзей предать?! – А что же ваши командиры смотрють на такую безобразию, почто не заарестуют етих самых предателей? – Дык, как ты ево узнаешь, оне под солдата маскируются; листовки – бумаги такие – клеят по ночам; вредительством и всякой пакостью занимаются. Наш начальник говорил, что оне в штабах и возле самого царя гнездо-змеюшник свили. А сам ихний Ленин у Германской державы прячетца. Понял, дед? И Михаил безнадёжно махнул рукой… Старики и почитаемые сельчане отрицательно покачивали головами, не веря рассказчику. Один из присутствующих, старик Михалёв, долго молчал и, как бы ни к кому не обращаясь, воспользовавшись минутным молчанием, рассказал: – Я тогда ещё мальчонкой был. Мой родитель в кузне рассказывал про то, как он в Турецкой кампании участвовал. В Болгарской державе дело было. Артиллеристы народ дружный, ну, и один из их, воронежский, кажись, ночью до ветру пошёл и заметил, как шпион сигналы туркам фонарём даёт. Он его поймал, взял за ноги и головой об лафет вдарил. Так ему за это – медаль! За то, что распознал врага, за геройство, значит. Так что вражины и тогда были. Но чтоб так, как ты гутаришь... Ни! Такого не было! Видать, много грехов у народа нашего скопилося! За грехи же наша терпим от ненашенской веры. Вот так-то! Через некоторое время вернулись ещё двое солдат-инвалидов и подтвердили достоверность рассказа Кандаурова, сердясь на стариков за их неверие: «Хапнул мильончик каторжанин и смылся. А евойные дружки остались, притаились в России-матушке и вредительствуют. Через их германец и дубасит нас почём зря». Приходили калеки и увечные, рассказывали страшную правду о войне. Сыпались извещения о погибших за веру, Царя и Отечество. Земля стонала от слёз матерей, вдов, осиротевших детишек. Но время как норовистый конь летит, не остановишь. С позором для России закончилась война. Вернулись в родные хаты те, кто выжил в страшной мясорубке. Заговорили о каких-то коммунистах – врагах русской нации... Шли месяцы, и однажды в отдалённую от центральных дорог глухую нашу глубинку пришел слух: власть в стране захватили какие-то «большевики». Ленин возвратился из Германии и прибрал Россию к рукам. Теперь держитесь, мужички! VIII Заполыхала Россия пламенем гражданской войны. Русский убивал русского. Уничтожались целые деревни и хутора на Тамбовской земле. Смерть в будёновской шапке безжалостно размахивала косой. Два года мучили и убивали жителей села. Триста человек было уничтожено только на одной моей улице. Самые почётные старики поплатились жизнью за то, что не захотели поклониться сатане, не стали терпеть издевательства новых непрошеных хозяев, тех, кто топтал их веру, разорял церкви, убивал их детей; за то, что их сыновья подняли оружие против насильников. Почти полностью было уничтожено мужское население. Некому было выезжать в поле сеять хлеб. Хирело село, умирали от голодухи люди. Собаки шарахались от новых хозяев, птицы улетали прочь. Белокаменную церковь в селе Туголуково осквернили наёмники-монголы, устроившие там казарму. Священника убили, а его семью выгнали на улицу в жестокий мороз. Где в это страшное время бродил Ёшка, миролюбивый старец, осталось тайной для всех… Но, видно, пришла пора ему вернуться. В это самое время целая рота красноармейцев и отряд монгольской конницы в триста сабель зимовали в селе, опасаясь нового бунта. С животной ненавистью следили ленинские палачи за жителями. В доме священника расположился весь командный состав отряда, в церкви стояли монголы, разжигая костры снятыми со стен иконами, за околицей стерегли подвижные разъезды. У церкви и дома иерея стоял усиленный караул. Ужас пронизал Ёшку, когда он после своих странствий ступил на родную землю. Не за себя он устрашился – за земляков своих, за родной край. Пустыми деревнями проходил старец. Одичавшие собаки научились выть по-волчьи, нагоняя жуть на уцелевших жителей края. Страшной чумой прошёл большевистский террор по Тамбовщине. Видел Ёшка и не мог постичь бесхитростным умом своим всей пропасти богооставленности, в которую вверг себя народ. Зрел он бесчинства богоборцев, и постепенно страх обращался в праведный гнев. Старец не узнал своего села, когда миновал первые дворы. Половина улицы смотрела пустыми глазницами окон. А ведь он всех сельчан знал по имени-отчеству, всех детей – по имени... Ёшка зашёл в один из домов. Даже мороз не убил запах плесени и затхлости в брошенном доме. Только тут, видимо, старец постиг всё, что происходило на земле его предков, и заторопился. Он словно перестал чувствовать себя; зашагал, исполненный страшной силой... Ещё в прадедовские времена, если послушать древних стариков, Туголуково было военным поселением. И, присмотревшись к застройке, с этим можно согласиться. В центре села – огромная площадь для муштры солдат. Одна из улиц, широченная, уходит в степь. Это говорит о том, что здесь проходили строевые занятия и скачки с джигитовкой. Теперь же широкую площадь окружали административные здания, школа, магазины богатого купца Завьялова и дом для приезжих, харчевня. На площади стояла и церковь. Рядом с храмом был дом священника. Ёшка шёл к площади по длинной неширокой улице, извивающейся вдоль берега реки, повторяющей изгибы русла Савалы. Когда он вышел на площадь, показался из-за туч месяц. Заблестел снег, и бледный мёртвый свет залил всё село. Дед Ёшка прошёл через площадь к церкви; на фоне снега белое длинное рубище делало его почти невидимым. Блаженный ступал, опираясь на посох, который издавал визгливый звук в калёном морозом снегу. Дойдя до средины площади, Ёшка увидел вооружённых людей (часовых), укутанных в женские вязаные платки и обутых в большие валенки. Скрип снега был слышен далеко, однако часовые пока не слышали его, из-за того что, стоя на паперти церкви, упоительно чадили махру. Возмущённый таким осквернением святого места, Ёшка ускорил шаги. Часовые заметили старца, когда он подошёл совсем близко. Увидев человека, идущего ночью в жестокий мороз босиком и в длинном балахоне, часовые не поверили своим глазам. Один из них, судя по поведению, в душе боялся Бога. Недолго думая он бросил винтовку и бухнулся на колени перед этим человеком – может быть, призраком, а скорее, одним из святых, сошедшим с небес на грешную, залитую людской кровью землю... Часовой стал истово креститься. У Ёшки закипело праведным гневом сердце. – Осквернители святынь, творящие разбой и насилие, грабёж и убийства, не щадящие ни стариков, ни старух, ни детей, ни больных! – загремел он громоподобным гласом и поднял руку – для крестного знамения. В этот миг второй часовой не выдержал – обливаясь потом от страха, без предупреждения, не целясь, он выстрелил в идущего человека с поднятой к небу рукой. Вздрогнув от вонзившейся в тело пули, Ёшка продолжал идти на часового. Голос его изменился: словно колыбельную песнь, которую нежно пела в детстве его мать, затянули промёрзшие губы: – Да вос-кре-еснет Бог! И расточа-а-тся врази-и-и Его! Часовой, перепугавшись до беспамятства, выстрелил ещё раз. – ...и да бежат от лица-а-а Его-о... Пули были бессильны. Часовой укладывал выстрел за выстрелом. Но человек, вздрогнув, замирал на секунду и вновь продолжал неумолимо надвигаться на стреляющего красноармейца. Пять выстрелов в упор – а Ёшка шёл... Неслышимая человеческому уху победная песнь раздавалась в морозном воздухе и поднималась к ночному небу. Поняв, наконец, что пули бессильны против христианина, часовой бросил винтовку и последовал примеру друга: бухнулся на колени, мгновенно вспомнил молитву… От звука выстрелов проснулись в доме священника коммунисты. Выскочив, полуголый комиссар сразу понял, что это не вооружённое нападение, а случайная стычка с кем-то из мирных жителей. Жадный до людской крови и большой любитель экзекуций, непревзойдённый палач, Яков Ширман три раза выстрелил из нагана... Дед Ёшка, подойдя вплотную к палачам, медленно опустился на колени и упал вниз лицом. У него ещё хватило сил перевернуться на спину, упершись в лёд руками. Ширман наклонился над умирающим странником. Губы старца тихо прошептали: «Не вмени им греха сего...» Тут он открыл глаза и, увидев склонившегося над ним комиссара, из последних сил приподнял голову и прошептал громче: «Лучше бы было вам не родиться... Проклятие на вас, богоубийцы!» Агония сжала его лёгкие, и кровь с воздухом брызнула изо рта в лицо палачу. Дед Ёшка вытянулся, сложил руки на окровавленной груди и затих... Ширман долго и нервно отирал лицо руками, не стесняясь окруживших его людей из свиты. Сельчане, жившие вблизи церкви, слышали выстрелы и шум, но побоялись выходить. Под угрозой расстрела передвижение ночью запрещалось. С первыми лучами зимнего солнца по одному – по двое стали собираться люди на площади. Земляки узнали старца. Страшная весть мгновенно облетела всех, и уцелевший от геноцида народ поспешил к церкви. Пренебрегая запретами Ширмана, возле тела к полудню собралось всё село. Старики осторожно очистили старца от примёрзшего кровавого снега и унесли его, не спрашивая разрешения у комиссара. Унесли своего заступника, молитвенника, того, кого все так любили... Скорбная весть обошла близлежащие деревни и хутора. Собралась огромная толпа. Народ хоронил мученика, блаженного боголюбца, бескорыстного, доброго и честного. Восемь пулевых ранений уязвили тело деда Ёшки... Комиссар отряда почти неделю не выходил из иерейского дома. Произошедшее потрясло его не меньше, чем тех двоих красноармейцев, которые, видимо, помешались от страха. Один из них с расширившимися зрачками скороговоркой что-то бормотал, и можно было разобрать: «Прости мя, Господи!» Их отправили в Жердёвку, на станцию, в госпиталь... Так закончилась жизнь деда Ёшки... Но долго ещё и в советское время люди вспоминали подвиги блаженного, неся в сердцах добрую память о чудном страстотерпце. Пред Богом они почитали живым боголюбивого старца, чья жизнь целиком была охвачена, словно огнём, одной неугасимой любовию ко Господу Христу, к Церкви и к русскому народу. |