ПАМЯТЬ «"РЕКВИЕМ" Я НИКОМУ НЕ НАДПИСЫВАЮ…»В год 125-летия со дня рождения Анны Ахматовой о своих встречах с ней вспоминает поэт, переводчик, публицист и бывший политзаключённый Николай Николаевич Браун (интервью с Н. Н. Брауном также читайте в №№ 452 и 453 за 2003 г.). Он говорит о себе: «Дети рождаются в семьях лесорубов, инженеров, артистов, космонавтов. Я родился в семье поэтов – Николая Леопольдовича Брауна и Марии Ивановны Комиссаровой. Во мне помножились две крови: германская и русская». Отец его выносил из «Англетера» тело Сергея Есенина, мать состояла в родстве с Осипом Комиссаровым, спасшим жизнь императору Александру Второму. Сам же он в 1969 был осуждён как антисоветчик, которому вменялась подготовка покушения на Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева и подготовка взрыва Мавзолея другого Ильича – Владимира Ленина. Свидетелем на суде в защиту обвиняемого выступал депутат Первой императорской Государственной Думы Василий Шульгин, присутствовавший при «отречении от престола» Николая Второго. Такого переплетения человеческих судеб и придумать, кажется, невозможно… Поэма как вещдок– Николай Николаевич, такое впечатление, что сама судьба постоянно сводила вас с Ахматовой. Вы с родителями жили на канале Грибоедова в доме 9, куда ненадолго до эвакуации Анна Андреевна переселилась в начале войны. Потом семья ваша перебралась в другой «писательский» дом – на улице Ленина, и вы вновь оказались соседями. Летом вы жили на даче в Комарово, и ахматовская «будка» тоже была там… Но в лагерях вы находились, когда Ахматовой уже не было в живых?
– Да, когда её не стало. Мой политический процесс был тремя годами позже. Нет сомнений в том, что заботливые спецы с Литейного с удовольствием бы её «побеспокоили», придя с визитом. Разумеется, все десять лет я постоянно вспоминал об Анне Андреевне. А в пермском лагере я получил шесть суток ШИЗО (штрафного изолятора) за то, что одному из моих уважаемых соузников-нижегородцев – Сергею Михайловичу Пономарёву – продиктовал «Реквием». Во время очередного лагерного шмона у него изъяли тетрадь с записью ахматовской поэмы. Нас незадолго до этого видели вместе, потому вызвали меня: «Вы диктовали Пономарёву запрещённый "Реквием"?» – «Да». – «У вас он записан?» – «Нет. Я его помню наизусть». – «Понятно, почему при обыске у вас текст не обнаружен». В итоге Пономарёв получил восемь суток ШИЗО, а я – шесть. У Сергея Михайловича, естественно, возник вопрос, почему ему на двое суток больше. Начальник лагеря вполне корректно пояснил: за то, что хранил текст «с целью распространения», а вещественных доказательств вины Брауна нет. Но благодаря этому случаю лагерное начальство ознакомилось с аккуратно записанным текстом, который, как я понял при разговоре, произвёл впечатление. Вывод был мною сделан. Когда я в очередной раз находился в изоляторе в связи с лагерной забастовкой, ко мне в камеру на несколько суток поместили талантливого изобретателя, русского инженера из Тольятти Владимира Васильевича Валетова, осуждённого сроком на пять лет за антисоветскую агитацию. Во время этих суток он с удовольствием выучил с моих слов часть ахматовской поэмы и перед выходом из камеры доказал мне, что готов читать её другим слушателям. Вскоре, при перекуре в промзоне, я услышал, как он восторженно декламирует своему другу: «Это было, когда улыбался // Только мёртвый, спокойствию рад…», что подтверждало все преимущества устного распространения ахматовских стихов. Кстати, знаю со слов самой Анны Андреевны, что некоторые её друзья – число их невелико – и на воле тоже старались не иметь у себя «Реквиема», чтобы в случае обыска он не явился вещдоком хранения «в целях распространения» антисоветской литературы. Поэтому заучивали поэму наизусть. – Когда вы познакомились с «Реквиемом»? – Впервые я увидел текст в машинописном варианте у близких мне людей, имена и фамилии которых я не назвал на следствии, не назову и сейчас. Я немедленно перепечатал текст на своей машинке в трёх экземплярах. Но я, кроме «самиздатовского», хотел иметь «Реквием», изданный отдельной книгой в Мюнхене в 1963 году. И смог получить его нелегально, хотя это было очень нелегко, через моих русских друзей, проживающих в Финляндии. Сразу после получения я обернул книгу в изготовленную мной непрозрачную обложку из плотной белой бумаги. С этим изданием я однажды и пришёл к Анне Андреевне в её квартиру, которая находилась в соседней парадной. Ахматова была невероятно удивлена: «Как вам удалось достать?!» Она пролистала «Реквием» и сказала, что, в отличие от распечаток, всё правильно. Кроме одной строки во вступлении. «Это было, когда улыбался // Только мёртвый, спокойствию рад. // И ненужным привеском качался // Возле тюрем своих Ленинград». Ахматова сказала: «Должно быть "болтался". Давайте я поправлю». Я возразил: «Знаете, Анна Андреевна, это негрубая ошибка; "качался" тоже достаточно образно». Она не стала спорить, и этот вариант остался. Я попросил, если это возможно, надписать мне книгу. «"Реквием" я никому не надписываю… Я не могу этого сделать, потому что "Реквием" уже является посвящением… мужу и сыну». Но, быть может, чтобы не обидеть меня отказом, она сразу заметила, что на титульном листе не хватает дат написания поэмы. И, как видите, восполнила этот пробел, сказав: «Не 1963-й, а…», и написала под заголовком: «1935–1940». А наверху справа начертала характерную для неё букву «А», как бы перечёркнутую. Я занимался графологией и знаю, что перечёркнутая буква означает в характере черту самоограничения. – И она не попросила подарить ей книгу? – Нет. Она понимала главное: я сделал почти невозможное по тому времени – достал книгу спустя какой-то короткий период после выхода. Кстати, на её фронтисписе не забыли указать «охранную формулу»: «Этот цикл стихов получен нами из России и печатается без ведома и согласия автора». Жилец на ФонтанкеКак-то я пришёл к ней с другим уникальным изданием: «У самого моря», издательство «Алконост», Петроград, 1921 год. Это её самая ранняя поэма. Ахматова была растрогана: «Но откуда она у вас? Каким образом вам удалось приобрести этот раритет? Это сейчас большая редкость! У него же крохотный тираж!» – «Если смог достать ваше мюнхенское издание, то раздобыть петроградское в Петрограде для меня оказалось проще». Анна Андреевна кивнула с улыбкой, затем взяла книгу, открыла и, слегка помедлив, написала на титульном листе: «Николаю Брауну (млад.) от всей души Ахматова. 19 ноября 1964. Ленинград». Чем меня удивила – понятия «Ахматова» и «Ленинград» мне казались несовместимыми. Надо сказать, все мои близкие город называли Питером, а у меня под стихами всегда после даты стояло: «Санкт-Петербург», на что позднее, в 69-м, обратили внимание во время следствия как на своего рода заклинание, «вызывание духа города». Я всегда бережно хранил и другие её издания. Например, «Подорожник», 21-го года, вот он перед нами на столе. Книга «Anno Domini» того же года выпуска. Я помню, как взял в руки это издание ещё в отроческом возрасте, и первое же стихотворение произвело на меня сильное впечатление: Всё расхищено, предано, продано, Оно посвящено известной переводчице Надежде Рыковой. Надежду Януарьевну я хорошо помню, она была осуждена по 58-й статье, и после лагерного срока проживание в нашем городе ей было запрещено на много лет. Ещё в этой же книге сразу запомнилось стихотворение 19-го года, c обращением на «ты» с маленькой буквы к не названному по имени призраку убитого Царя Николая II: «И странно ты глядишь вокруг // Пустыми светлыми глазами». Годы спустя в последующих изданиях прочёл: «И странно Царь глядит вокруг…». Помню, заставило задуматься подписанное датой 1914 года: Не бывать тебе в живых, А вот знаменитые «Чётки», год 22-й. – Если я правильно понимаю: это книги ваших родителей… Какие отношения были между Николаем Леопольдовичем Брауном, Марией Комиссаровой и Анной Ахматовой? – Благожелательные. В известном докладе в августе 1946 года «О журналах "Звезда" и "Ленинград"» партийного секретаря Андрея Жданова в Смольном было сказано, что «в некоторых своих стихах Садофьев и Комиссарова стали подпевать Ахматовой, культивировать настроения уныния, тоски и одиночества...». Доклад этот был издан тогда брошюрой тиражом в 300 тысяч. Похожая характеристика по отношению к Комиссаровой содержалась и в Постановлении Оргбюро ВКП(б) от 14 августа 1946-го, опубликованном в газете «Правда». Хамские, продуманно оскорбительные формулировки сначала в адрес ставшего популярным «пролетарским» писателем Михаила Зощенко, а затем в адрес Анны Ахматовой, как представительницы «отжившего старого мира», давали понять: снисхождения не будет никому. К этому периоду относится ахматовский вздох в стихах: «Ахматовской звать не будут // Ни улицу, ни строфу». Отчасти сбылось сказанное ею в устной эпиграмме 1937-го года: За такую скоморошину, А дальше было показательное исключение Зощенко и Ахматовой из Союза советских писателей, лишение их, на местном уровне, хлебных карточек, невозможность печататься. Входя в Фонтанный дом, то есть, проще говоря, в коммуналку бывшего Шереметевского дворца на Фонтанке, Ахматова обязана была предъявлять выданный ей пропуск с фото, где под инициалами была графа с надписью: «Жилец». А в связи с распространением слухов о самоубийстве «жильца» в течение некоторого времени после всех этих событий она должна была ежедневно показываться в своих окнах находящемуся в саду закрытого двора ответственному дежурному НКВД. Тонкая книга «избранного» Ахматовой с включением переводов появилась только 12 лет спустя, в 1958 году, в Москве и сразу разошлась. Стихи там занимали 91 страницу, о «Реквиеме» и речи быть не могло. Зато сотни листов «Оперативной разработки» в НКВД в то же самое время составляли уже не один том. Напомню, что Постановление явилось идеологической «артподготовкой» к «Ленинградскому делу», к новым волнам массовых послевоенных арестов и одновременно к очередному аресту Льва Николаевича в 1949 году, от которого при жёстких допросах требовали признания, что его мать является агентом британской разведки. Об этих допросах я знаю от него самого. Ахматова для НКВД оставалась вдовой царского офицера, расстрелянного контрреволюционера-заговорщика поэта Николая Гумилёва. Понятно, что поводом явилось выглядевшее провокационным посещение матери в ноябре 1945 года Исайей Берлиным – вторым секретарём Британского посольства в Москве и выходцем из России. Она читала ему свои стихи (быть может, и отрывки из «Реквиема»), но отказала в просьбе снять с них копию, пообещав прислать книгу, которая ждёт выхода в свет. Знакомство Ахматовой с Берлиным имело продолжение, в том числе лирическое, выраженное в ряде стихов. Но Лев Николаевич тогда недавно вернулся с войны, на которую ушёл после освобождения из лагеря в 1944 году. Он воевал в составе зенитно-артиллерийской дивизии, участвовал в штурме Берлина, вернулся домой и вдруг увидел в гостях у матери человека, который симпатии у него не вызвал. Поэт и человек
Мои отношения с Анной Андреевной складывались независимо от родителей и не были связаны с какими-либо другими писателями. Мы виделись многократно, хотя иногда мимолётно, когда я по её просьбе что-то отвозил в Комарово, что-то передавал нашим общим знакомым. Мы встречались и в комаровском Доме творчества писателей, где иногда бывали скромные застолья. – Что вы можете сказать о характере Ахматовой? Вам же не просто так был дан автограф «от всей души»... – Это вопрос отдельный. Я ведь не мог быть в числе персонажей «Поэмы без героя» или бражничать во времена «Бродячей собаки». И характеры иногда могут меняться, совершенствоваться или с возрастом становиться нетерпимыми. Я могу сказать только о личных впечатлениях именно в 60-е годы. Несмотря на трагические темы и тяготы переживаний, в её характере были доброжелательность, жизнелюбие, остроумие, умение оценить острое словцо и соль анекдота, наконец, умение от души смеяться. Представьте мою ответственность: Анна Андреевна проявляет интерес к суждениям перед нею сидящего 26-летнего молодого человека и хочет знать, что он думает о современных поэтах, о политике, о новых веяниях в литературе. Вот я и рассказываю о новом «тамиздате», об интересных встречах с московскими неофициальными авторами. Говорю, как будто и от имени моих сверстников, о том, каковы их устремления при режиме, где «ЦеКа цыкает, а ЧеКа чикает». Она перебивала только ради уточнений. Когда говорила сама, могла, закончив мысль, помолчать. И я не нарушал молчания, принимая его как «дары общения». Следующий поворот темы после паузы сверкал уже новыми гранями. Такой особенности – делать продолжительные паузы в повествовании, как бы обдумывая новую главу, – я не встречал больше ни у кого. Отвечая на ваш вопрос о характере, я высказываю только своё, мужское, мнение о её личности. Но я никогда специально об этом не задумывался. Мы же принадлежали к разным поколениям и возрастам... Постараюсь перечислить эти, на мой взгляд, её особенности. Она умела держаться непринуждённо и вызвать расположение к себе. Обладала способностью благосклонно принимать знаки внимания, при этом никого не обидев и ничего не забыв. Имела самостоятельную позицию в любом споре. Сохраняла свой стиль поведения. Избежала соблазнов подражания в поэзии, совершенствуя свой поэтический почерк. Наверное, от незаурядных личностей близких ей мужчин она усваивала наиболее значимое, духовно и интеллектуально оставаясь собой. Об остальном не мне судить. Изучая петербургские традиции, она воспитывала свой вкус на классических примерах, вырастала, работая над своим имиджем в литературной среде ещё до 1917 года. А в советское время работала, находясь в обстановке враждебной, в сексотском окружении. В её внутреннем мире были и другие черты – колдовские, суеверные. Она проявляла особенное внимание к природным стихиям и тайным знакам, к знахарству, целительству. Но всё это касалось её мира внутреннего, поиска в поэзии, в тогдашних непредсказуемых очень сложных переплетениях её личной жизни. Нельзя забывать, что она всегда была и оставалась по своим взглядам и оценкам православным русским поэтом. Так, во время Первой мировой войны, в 1915 году, в стихотворении «Молитва» она, обращаясь к Богу, говорит: «…Отними и ребёнка, и друга, // И таинственный песенный дар», «…Чтобы туча над тёмной Россией // Стала облаком в славе лучей». Велика её вероисповедная жертва. А во время Второй мировой войны стали афоризмом строки её четверостишия «Клятва», написанного в июле 1941 года: И та, что сегодня прощается с милым, Здесь тоже отражён характер человека, четыре года спустя подвергшегося атаке ждановской диктатуры и не покорившегося. На её отпевание в Никольском Морском соборе, куда я прилетел из Москвы, пришло не менее пяти тысяч человек. Она была единственным поэтом в советское безбожное время, которую всенародно отпевали, понимая её значение для будущего, для Санкт-Петербурга и России. Один из оперативников КГБ на Литейном, умевший мыслить самостоятельно, сделал доброе дело, не уничтожив материал сделанной им киносъёмки. Он сохранил для истории и прибытие самолёта, и часть отпевания в Никольском соборе, и путь по зимней мартовской дороге в Комарово. Тридцать с лишним лет спустя я увидел эти чёрно-белые, уже музейные, кадры, узнал выходящего из самолёта автора этого рассказа, а затем и моих друзей у входа в собор. – Была ли «обратная связь» с читателем у неиздаваемой много лет и ведущей довольно замкнутый образ жизни Анны Андреевны? – Да, была. Во время одной из встреч она, рассказывая об этой «обратной связи», показала мне несколько писем, прочла отрывки из них. Ей, конечно, писали десятки людей: студенты, начинающие поэты, любители стихов, заключённые и бывшие рецидивисты. Многое в этих письмах было наивно или неуклюже, иногда отличалось чрезмерной чувствительностью. Но зато всё это было совершенно искренне. Писал человек, который в 1946 году высказал на собрании своё возмущение разгромной речью Жданова и отбыл 10 лет в ГУЛАГе из тех 25, которые получил по приговору по 58-й статье УК. В письме он называл Ахматову «сияющей вершиной русской поэзии» и заканчивал письмо так: «Целую землю, к которой прикасались Ваши стопы». Писал из тюрьмы рецидивист, упомянувший о своей биографии: «Прошу Вас выслать мне Вашу книгу за мой счёт». Начинающий поэт хотел получить отзыв о его стихах. На письма она по возможности старалась отвечать. Как-то Анна Андреевна получила в подарок жестяную коробочку с её стихами на бересте, их было более 10. Написаны они были рукою женщины, муж которой был расстрелян, сама она погибла в лагере или в ссылке, а коробочку привёз её племянник, понимая, что в этом случае почте доверять не стоит.
Я писем не писал, поскольку просто мог позвонить или прийти. Поэтому и ахматовских писем у меня не могло быть. Ещё надо сказать, что на встречи, специально назначаемые мне, я не приходил без цветов. Однажды весной – с синими горными ирисами, в другой раз – с королевскими нарциссами. Помню, войдя в 1965 году в её комнату на первом этаже Дома творчества с крупными султанами голубых гиацинтов, я услышал, что эти весенние цветы – «в числе её самых любимых». Розы приносили другие посетители. При одной из встреч в конце 1965 года в её комнате я обратил внимание на фотографию портрета Ахматовой, нарисованного карандашом. В портрете было что-то неуловимо привлекательное, внизу справа подпись: «А. Тышлер. 1943. М.». Анна Андреевна отозвалась об этом рисунке так: «Наверное, это мой – похожий на меня! – портрет». После такого отзыва я попросил, если можно, эту фотографию мне подарить, что и было сделано, ставить какую-либо подпись на ней она не стала. Сейчас, полвека спустя, этот снимок перед нами на столе. Стихи вслух– Приходилось ли вам слышать, как Ахматова читает свои стихи, и не только дома, а в большой аудитории? – Да. В 1965 году в Московском Большом театре. На вечере, посвящённом 700-летию со дня рождения Данте Алигьери (1265–1321). Я чуть опоздал, свет был уже погашен, и сел на свободное место в первом ряду, которое заметил издалека. В президиуме были московская профессура, итальянские гости, сотрудники посольства. Над сценой висело изображение нот советского гимна, а ниже был укреплён очень большой портрет Данте в профиль, с необычайно тощим лавровым венком на голове, что настраивало моё молодое восприятие на иронический лад. Вечер «дантистов», как они, шутя, называли друг друга, вёл Сурков. Выступивший академик Алексеев всерьёз подчеркнул, что Данте близок нам как «демократ», что в своём «Аде» он показал «грядущий капитализм». Что «капитализм» грядёт у нас после крушения СССР, тогда никто не предполагал. Из двух других выступлений следовало, что итальянский поэт явился провозвестником «Октября». Слушать это было тяжело. Ведь академики не могли не знать его трактата «О монархии», который в СССР запрещён не был. Но когда я смотрел на сидевшую в президиуме Анну Ахматову, все эти нелепости «красной профессуры» отступали. Слово о Данте, предоставленное ей, было встречено аплодисментами, очень громкими. Она выглядела величественно в чёрном платье, с её прямой осанкой и сединой. Темой выступления были переводы Данте на русский, их место в русской поэзии. Она говорила о Михаиле Лозинском и Осипе Мандельштаме, как о переводчиках. При этом, конечно, многие слушатели знали: один – лауреат Сталинской премии, другой – не вернулся из лагеря. Говорила она и о внимании Николая Гумилёва к творчеству этого поэта. Затем – о влиянии Данте на её творчество. И завершила выступление своим стихотворением «К Музе»: «Ей говорю: Ты ль Данту диктовала // Страницы Ада? Отвечает: Я». Аплодисменты были оглушительными и долгими. Часть зала встала, аплодируя. – Вы однажды упомянули, что записывали Ахматову на магнитофон…
– Расскажу обо всём этом вкратце, опуская памятные для меня подробности, которые остаются волнующими и сегодня. Я записал сначала «Реквием» в исполнении Анны Андреевны в этой квартире на улице Широкой (таков наш официальный адрес на главпочтамте: «Широкая (Ленина)», дом 34), в комнате, где мы сейчас с вами беседуем! Для этих записей я приглашал Ахматову к себе домой, где в это время больше никого не было, чтобы избежать вопросов и любых помех. Помню, что лифт работал с перебоями, а подниматься нужно было на пятый этаж. Но в дни записей переживания мои были напрасными – лифт оказывался всякий раз в исправном состоянии. Эта первая обстоятельная запись потребовала бы подробного рассказа. Скажу только: самому процессу записи «Реквиема» соответствовало состояние воодушевлённое и сосредоточенное, ведь наше общение с Анной Андреевной было всегда доверительным. Можете себе представить, какую радость я пережил, когда авторское чтение зазвучало в полный голос! Затем работа шла над записью её лирических стихов. Анна Андреевна сидела за тем же журнальным столиком у окна перед микрофоном армейского образца, большой магнитофон «Днипро» всё так же стоял поодаль на подставке. Она сказала, что подборка стихов, которую я приготовил для записи, «нам не пригодится», она приготовила свою программу, по её мнению, наиболее подходящую для возможной будущей пластинки. Лирику она читала с молодым, неожиданным для меня задором, в голосе отчётливо слышались былые вдохновенные интонации. Каждое стихотворение воспринималось как неповторимое и глубинное переживание. Можно сказать, звучание ахматовской речи захватывало, покоряло, драматический тембр этих неторопливо произносимых строк производил впечатление, сравнимое с эпосом, – таковым было моё первое впечатление… Перерыв на чай бывал по-деловому коротким и не отвлекал от поставленной задачи. С полным основанием утверждаю, что записи получились очень удачными. С железных и пластмассовых кассет я переписал их на более компактные, а затем на аудиодиски, но оригиналы я храню в моей фонотеке, начатой ещё в 60-е годы, которая называется «Голоса двух эпох». – Николай Николаевич, родители ваши могли быть с Ахматовой в «благожелательных» отношениях, но ведь у вас с ней речь шла о записи «Реквиема» – поэмы, которую люди учили наизусть, чтобы в случае обыска не было улик. Наверное, нужно было её убедить в том, что запись нужна не только вам, но и ей?.. – Думаю, не последнюю роль сыграло то, что по окончании записи мы вместе слушали готовый результат, и он произвёл на взыскательного автора хорошее впечатление… При наших встречах с Анной Андреевной tete-a-tete, я ей читал свои стихи, которые не были известны родителям. В том числе и те, которые позже инкриминировались мне как антисоветские, назывались «составом преступления» и фигурировали в обвинительном заключении. Её отзывы об этих стихах, важные для меня, я запоминал и впоследствии имел возможность их обдумать и что-то учесть на будущее. Из-за недостатка времени цитат приводить не буду. А она мне читала, в частности, большие отрывки из «Поэмы без героя», сопровождая чтение комментариями. Надо было видеть, как она преображалась при чтении! Это произведение было для неё не менее значимо, чем «Реквием»! У нас возникла договорённость о магнитозаписи этой «Поэмы…», помешала её простуда. При одной из следующих встреч она в отрывках читала уже вторую часть, делая краткие пояснения к главам, их персонажам, которые так дороги ей, увлечённо говорила о том, как поэма просилась быть написанной, о том, что в ней выражен внутренний сплав несовместимого и необъяснимого ни в какой другой форме, кроме иносказательной… Эту её открытость и доверительность я считал большой честью для себя. И это, надо добавить, в то самое время, когда замкнутость и подозрительность в советской литературной среде была обычным явлением! Тетрадка в клеточку– Вы не думали писать воспоминания об Ахматовой? – А мы с вами чем сейчас занимаемся? Взгляните… Вот тетрадочка – обыкновенная, школьная, в клеточку. В мордовском лагере в 72-м году, когда быть на «строгом спецу» мне оставалось ещё восемь лет, я решил зафиксировать то главное, что помнил о наших встречах с Ахматовой, чтобы, не дай Бог, чего важного не забыть. Это были лагерные наброски к «вольным воспоминаниям». Писал мельчайшим почерком. И переписывал – слово в слово копировал написанное. Конечно, ничьих имён или фамилий там упомянуто не было. Один экземпляр хранился в каптёрке среди писем и других бумаг. Второй – у человека старшего поколения, который был «лесным братом» и шмону подвергался реже, чем я. Перед самым вашим приходом я открыл приготовленную тетрадочку наугад и наткнулся на следующий факт. В 1967 году, 2 марта, через год после того как Ахматовой не стало, состоялся вечер её памяти в Доме учёных в Лесном – кому-то удалось добиться разрешения на его проведение. Был выпущен даже пригласительный билет. В фойе на стендах были выставлены редкие фотографии Анны Андреевны. Отдельный небольшой раздел составляли посвящения ей поэтов – Гумилёва, Цветаевой, Мандельштама, Северянина. Перед началом вечера я заглянул в радиорубку – убедиться, что там есть необходимая аппаратура, после чего договорился с устроителями вечера, что в финале включу запись «Реквиема». Вечер вёл художник Натан Альтман, все знают портрет Ахматовой, написанный им в 1914 году. Согласовав с ним момент включения, я громко объявил, что сейчас прозвучит голос Ахматовой. Никто этого не ожидал. Отрывок из поэмы в её чтении произвёл необычайное, захватывающее впечатление. Он завершался следующими словами: «Эта женщина больна, эта женщина одна, муж в могиле, сын в тюрьме, помолитесь обо мне». Потрясённый зал молча встал и остался стоять. Эта не предусмотренная сценарием минута молчания запомнилась мне навсегда. – Вы начали рассказ с того, как получили шесть суток ШИЗО за то, что продиктовали соузнику «Реквием». Теперь скажите, как вам удалось вывезти воспоминания об Ахматовой, записанные в Мордовии? – Вещи мои, конечно, просматривали регулярно. Хранить письма и другие бумаги можно было как в тумбочке, так и в каптёрке. Существовали ещё разные тайники. Что-то изымалось, уничтожалось, но что-то почти чудом сохранилось. Мы считались в СССР «особо опасными государственными преступниками» (аббревиатура ООГП, статья 70-я УК РСФСР), но при всей специфике нашего строгого режима удавалось кое-что прятать. Политические – народ изобретательный, а с годами опыт совершенствуется. Те же записи об Ахматовой я продублировал в микроформате и переправил на волю. Десять лет – это целая жизнь. За такой срок много чего накопилось. Лагерь, уже уральский, я покидал морозным утром под усиленным конвоем, уходя на этап в Сибирь с чемоданом, рюкзаком, мешком-«сидором» и подаренной мне в мордовском политлагере замечательной гитарой. Среди других бумаг удалось вывезти и эту тетрадочку. – Николай Николаевич, а можно хотя бы ещё одну историю из вашей заветной тетрадочки? – Пожалуйста. Самое начало лета 64-го года. Моя встреча с Ахматовой в числе членов Клуба любителей поэзии, существовавшего при книжном магазине на улице Союза печатников, 6. В клубе у нас выступали самые разные писатели и поэты, включая московских – Андрея Вознесенского, Евгения Евтушенко, Беллы Ахмадуллиной. Приезжали Владимир Высоцкий, Василий Аксёнов и многие другие… Очень хотелось пригласить Ахматову. Она в то время жила в Комарово. Ехать Анне Андреевне на машине в город было бы утомительно. Договорились с ней по телефону, что активисты клуба приедут в Комарово. Было нас не меньше пятнадцати человек. Мы еле втиснулись в литфондовскую писательскую дачу, которую Ахматова иронично называла «будкой». Она приняла нас очень любезно. Подробности опускаю. Я также рассказал о клубе, о том, чем мы занимаемся. Закончил просьбой об автографе на её книге московского издания 1958 года. Анна Андреевна быстро ответила: «Нет, нет, не сейчас!» Затем внимательно посмотрела на меня и сказала: «А Николай Браун-младший похож на отца! Вернусь в город, позвоните мне, условимся о встрече». Узнав, что Ахматова вернулась в город, я позвонил ей и в назначенное время направился в соседнюю парадную нашего дома с недавно полученным запретным «тамиздатом» – завёрнутым мной в непрозрачную обложку «Реквиемом»… Беседовал Владимир ЖЕЛТОВ | ||||