ЧТЕНИЕ


ИВАН ШМЕЛЕВ

КУЛИКОВО ПОЛЕ

(Продолжение. Начало в № 433)

VI

Жизнь в Туле, призрачная, под чужим именем «мещанина Подбойкина», под непрестанным страхом, что сейчас и разоблачат, и... – стала невмоготу. Что за мной числилось? Вопрос праздный. Ровно ничего не числилось, кроме выполнения долга – раскрывать преступления. Но для агентов власти я был лишь «кровопийца». Могли мне вменить многое: приезд Плеве, по делу убийства губернатора... раскрытие виновников злостной железнодорожной катастрофы, когда погибло много народу, а намеченная добыча, важный правительственный чин, счастливо избег кары... Я делал свое дело. Но вот какая странная вещь... Не могу понять, почему я, следователь-психолог, раскрывавший сложнейшее, в течение восьми лет укрывался в Туле, где меня легко могли опознать приезжие из Богоявленска! Возможно, тут работала моя «психология»: здесь-то меня искать не станут, в районе моих «злодейств», и не откроют, если не укажут обыватели. Непонятное оцепенение, сознание безысходности, будто пробка в мозгу застряла. Боялся смерти? Нет, худшего: страх за дочь, издевательства... и, что иным покажется непонятным, полного беззакония страшился, вопиющего искажения судебной правды, чего не переносил почти физически. Это своего рода «порок профессиональный», мистическое нечто. Словом, оцепенение и «пробка». Самое, кажется, простое – ехать в Москву, острая полоса прошла, в юристах была нужда. Устроили бы куда-нибудь друзья-коллеги, уцелевшие от иродова меча, мог бы найти нейтральное что-нибудь, предложил бы полезный курс – «психология и приемы следствия», надо же молодежь учить. Почему-то все эти планы отбрасывал, сидела «пробка». И вот, оказалось, что мое сиденье в Туле было «логично», только не нашей логикой.

Учил грамоте оружейников, помогал чертежникам завода, торговал на базаре картузами, клеил гармоньи. Дочь давала уроки музыки новой знати. Тула издавна музыкальный город: славен гармоньями на всю Россию, как и самоварами. Не этим ли объяснить, что началась прямо эпидемия – «на верти-пьяных»! Все желают «выигрывать на верти-пьяных разные польки и романцы». И выпало нам «счастье»: навязалась моей Надюше... «Клеопатра». И по паспорту – Клеопатра, а разумею в кавычках, потому что сожительствовала она с Антошкой. Так и говорили – «Антошка и Клеопатра». А Антошка этот был не кто иной, как важная птица Особ-Отдела, своего рода мой коллега... Бывший фельдшер. И вот, эта «Клеопатра», красавица-тулячка, мещаночка, очень похожая на кустодиевскую «Купчиху», такая же белотелая и волоокая... глупое и предобрейшее существо – походя пряники жевала и щелкала орешки – и навязалась: «Ах, выучите меня на верти-пьяных!..» Мучилась с ней Надюша больше года. Инструмент у девицы был – чудесный беккеровский рояль, концертный. А Надюша окончила консерваторию на виртуозку, готовилась к карьере пианистки. И вот – «на верти-пьяных». Забылась как-то, с Шопеном замечталась... и вдруг ревом по голове: «Лихо наяриваете, барышня!» Антошка во всей красе, с наганом. А «Клеопатра», в слезах восторга: «Выучите, ради Господа, и меня такому!» Все-таки польку одолела, могла стучать; и была в бешеном восторге. Посылала кульки с провизией, «папашке вашему табачку», то-се... С отвращением, со стыдом, но принимали, чтобы отдать другим... – не проходило в глотку. А нужды кругом!.. Урочные деньги Надюша не могла брать в руки, надевала перчатки. Лучше уж картузами, гармошками... Тошно, гнусно, безвыходно... – и при моем-то «ясновидении». В глазах народа я был «гадателем», так и говорили: «Нашего следователя не обведешь, сквозь землю на три аршина видит!» И такое бессилие: засела «пробка». И в Волово-то смотался не от нужды, а как-нибудь сбросить это оцепенение, вышибить эту «пробку», а мукомол советовал: «Ныряйте, Сергей Николаич, в Москву – большая вода укроет». Но «пробка» сидела и сидела. Или так нужно было? чего-то похватало?.. И вот это что-то стукнуло. Теперь вижу, что так именно и нужно было.

Вскоре после поездки моей в Волово, в начале мая, приходит моя Надюша, остановилась у косяка... и такими страшными неподвижными глазами, глазами ужаса и конца, смотрит на меня и шепчет: «Папа... конец...» Это – конец – прошло мне холодом по ногам. Да, конец: пришло то, о чем мы с ней знали молчаливо, «если оно случится». И оно случилось: «Все известно». Но самое страшное не это, не мытарства, если бы не удалось нам уйти. Самое страшное – позор.

В то утро мая «Клеопатра» разнежилась с чего-то и захотела обрадовать Надюшу: «А что вы думаете, мой-то все-о про вашего папаньку знает, как у трудящих засуживал... но вы не бойтесь, и папанька чтобы не боялся... мой для меня все сделает, так и сказал: «Я его на высокую должность возьму, как раз по нем, засуживать... в помощники при себе возьму, в заседатели, а то все негодящие, дела спят...» и жалованье положит, и еще будет натекать, будете жить как люди». Это уж после Надюша мне передала, а тогда только – «все известно». И тут вышибло мою «пробку»... в Москву!.. Сейчас же в Москву!.. Это при «все известно»-то!.. При зверском контроле на вокзале!.. Как новичок-воришка... вся «логика», весь мой следовательский опыт испарились.

Сказал Надюше самое необходимое собрать, шепчу: «Есть выход... Москва — выход!..» Помню, смотрела с ужасом. А я кинулся на вокзал – поезд когда отходит. Бегу, не соображая, что обращу внимание... – одно в уме, взываю: «Господи, помоги...» И уже вижу какую-то возможность: в Москве Творожников, кто-то говорил, в гору у них пошел. А он был когда-то ко мне прикомандирован, кандидат на судебные должности, очень талантливый, ловкий, «без предрассудков», после товарищем прокурора был. Расстались мы друзьями. Только бы разыскать его.

Вбегаю на вокзал, спрашиваю про поезд, а мне кто-то шипит грозяще: «Ка-ак вы здесь?.. Вон!.. Комиссия отъезжает, Рабкрин!» Рабоче-крестьянская инспекция! Гром и огонь!.. Все может!.. Страх и трепет. Метнулся в боковой зал, а там... «губернатор» наш, тянется, и вышние из Особ-Отдела, с наганами... кошмар!.. И вдруг: «Сергей Николаич... вы как здесь?» Он!.. Творожников, о ком только что в голову вскочило. Там такое бывало, многие подтвердят. Теперь что-то мне в этом видится. Но уточнять не буду, примите за «случайность».

Произошло все головокружительно. Творожников подошел ко мне, сухо спросил: «Устроены?» Я ему только: «В Москву... необходимо». Молниеносно понял, вынул бланчок и тут же, на портфеле: «Явиться немедленно, в распоряжение...» – отмычка ко всем замкам. Шел я домой, как пьяный, дышал после стольких годов удушья. Словом – счастливый «случай».

VII

В Москве я устроился нейтрально – по архивам: разыскивал и приводил в порядок судебно-исторические дела, в уездной секции. Побывал в Клину, Серпухове, Звенигороде... и в середине августа выехал в Загорск, переименовали так Сергиев Посад. О барине Средневе не думал, случай на Куликовом поле выпал из памяти, а хотелось увидеть Лавру, толкнуло к «Троице». Что, собственно, толкнуло?.. Работавшие по архивам часто говорили о «Троице»; там ютилось много известных бывших людей: В.Розанов, А.Александров, Л.Тихомиров, работали в относительной тиши художники, наведывался Нестеров, решал перелом жизненного пути С.Булгаков, в беседах с Павлом Флоренским... Нестеров написал с них любопытную картину: дал их «в низине», а по гребешку «троицкой» мягкой горки в елках изобразил символически «поднявшихся горе»... – русских богомольцев, молитвенно взирающих на куполки «Святого Града» – Троицы-Сергия... Когда все было – не собрался, а тут – погляди остатки. И я поглядел эти остатки. И увидел – нетленное. Но в каком обрамлении! В каком надрывающем разломе!.. Не повидал при свете – теперь посмотри во тьме.

Приехал я в Загорск утром. Уже не Сергиево, а Загорск. И первое, что увидел, тут же, на станционной платформе: ломается дурак-парнишка, в кумачовой ризе, с мочальной бородищей, в митре из золотой бумаги... коренником: с монашком и монашкой, разнузданными подростками. У монашка горшок в бечевках – «кадило»; у монашки ряска располосована, все видать, затылок бритый, а в руке бутылка с водкой – «святой водой». И эта троица вопит-визжит: «Товарищи!.. Все в клуб безбожников, к обедне!.. В семнадцать вечера доклад товарища Змея из Москвы!.. «Обман-леторгия у попов-монахов»!.. Показание бывшего монаха-послушника!..» И не смотрят на дураков, привыкли.

Иду к Посаду. Дорога вдоль овражка – и вот, лезет из лопухов-крапивы кудлатая голова и рычит: «Обратите антелегентовое внимание, товарищ!.. Без призвания прозябаю... бывшему монаху-канонарху!..» Отмахнул портфелем, а он горечью на меня, рычит: «Антелегентовы плевелы!.. Из-за вас вот и прем в безбожники!..»

И тут увидал я солнечно-розовую Лавру. Она светилась, веяло от нее покоем. Остановился, присел на столбушке у дороги, смотрел и думал... Сколько пережила она за свои пять веков! Сколько светила русским людям!.. Она светилась... – и, знаете, что почувствовал я тогда в тихом, что-то мне говорившем, ее сиянии?.. «Сколько еще увидит жизни!..» Поруганная, плененная, светилась она – нетленная. Было во мне такое... чувство ли, дума ли: «Все, что творится, – дурманный сон, призрак, ненастоящее... а вот это – живая сущность, творческая народная идея, завет веков... это – вне времени, нетленное... можно разрушить эти сияющие стены, испепелить, взорвать, и ее это не коснется...» Высокая розовая колокольня, «свеча пасхальная», с золотой чашей, крестом увенчанной... синие и золотые купола... – не грустью отозвалось во мне, а светило. Впервые тогда за все мутные и давящие восемь лет почувствовал я веру, что есть защита, необоримая. Инстинктом, что ли, почувствовал, в чем – опора. Помню, подумал тут же: «Вот почему и ютились здесь, искали душе покоя, защиты и опоры».

VIII

У меня был ордер на комнату в бывшей монастырской гостинице у Лавры. И вот, выйдя на лаврскую площадь, вижу: ворота Лавры затворены, сидит красноармеец в своем шлыке, проходят в дверцу в железных вратах военные, и так, с портфелями. Там теперь, говорят, казармы и «антирелигиозный музей». Неподалеку от святых ворот толпится кучка, мужики с кнутьями, проходят горожане-посадские. И вдруг слышу, за кучкой, мучительно надрывный выкрик:

– Абсурд!.. Аб-сурд!!. – Потом – невнятное бормотанье, в котором различаю что-то латинское, напомнившее мне из грамматики Шульца и Ходобая уложенные в стишок предлоги: «антэ-апуд-ад-адверзус...»; и снова, с болью, с недоумением:

– Абсурд!.. Аб-сурд!!.

Проталкиваюсь в кучке, спрашиваю какого-то в картузе, что это. Он косится на мой портфель и говорит уклончиво:

– Так-с... выпустили недавно, а он опять на свое место, к Лавре. Да он невредный.

Вскочил в кучку растерзанный парнишка, мерзкий, в одной штанине, скачет передо мной, за сопливую ноздрю рак зацепился, и на ушах по раку, болтаются вприпрыжку, и он неточно гнусит:

– Товарищ-комиссар, купите... раков!.. – гадости говорит и передразнивает кого-то. – Абсурд!.. Аб-сурд!!. – прямо бедлам какой-то.

И тут монастырские башенные часы – четыре покойных перезвона, ровными переливами, будто у них свое, и гулко-вдумчиво стали отбивать – отбили 10. И снова: «Абсурд!.. «Аб-сурд!!.»

Я подошел взглянуть.

На сухом навозе сидит человек... в хорьковой шубе, босой, гороховые штанишки, лысый, черно-коричневый с загара, запекшийся; отличный череп – отполированный до блеска, старой слоновой кости, лицо аскета, мучительно напряженное, с приятными, тонкими чертами русского интеллигента-ученого; остренькая, торчком, бородка и... золотое пенсне, без стекол; шуба на нем без воротника, вся в клочьях, и мех, и верх. Сидит лицом к Лавре, разводит перед собой руками, вскидывает плечами и с болью, с мучительнейшим надрывом, из последней, кажется, глубины, выбрасывает вскриком: «Абсурд!.. Аб-сурд!!.» Я различаю в бормотанье, будто он с кем-то спорит, внутри себя:

– Это же абсолют-но... импоссибиле!.. Аб-солю-тно!.. Аб-солют-но!!. Это же.... контрадикцию!.. «Антэ-апуд-ад-адверзус...» абсолю-тно!.. Абсурд!.. Аб-сурд!!.

Бородатые мужики с кнутьями – видимо, приехавшие на базар крестьяне – глядят на него угрюмо, вдумчиво, ждут чего-то. Слышу сторожкий шепот:

– Вон чего говорит, «ад отверзу»!.. «Об-со-лю»! Чего говорит-то.

– Стало-ть уж ему известно... Какого-то Абсурду призывает... святого, может.

– Давно сидит и сидит – не сходит со своего места... ждет... Ему и открывается, такому...

Спрашивают посадского по виду, кто этот человек. Говорит осмотрительно:

– Так, в неопрятном положении, гражданин. С Вифанской вакадемии, ученый примандацент, в мыслях запутался, юродный вроде... Да он невредный, красноармейцы и отгонять перестали, и народ жалеет, ничего... хлебца подают. А, конешно, которые и антересуются, по темноте своей, деревенские... не скажет ли подходящего чего, вот и стоят над ним, дожидают... которые, конешно, без пропаганды-образования.

Вот как встретил меня Сергиев Посад.

IX

Побывал в горсовете, осмотрелся. Лавру осматривать не пошел, не мог. Успею побывать в подкомиссии архивной. Потянуло в «заводь», в тихие улочки Посада. Тут было все по-прежнему. Бродил по безлюдным улочкам, в травке-шелковке, с домиками на пустырях, с пустынными садами без заборов. Я – человек уездный, люблю затишье. Выглянет в оконце чья-нибудь голова, поглядит испытующе-тревожно, проводит унылым взглядом. Покажется колокольня Лавры за садами. Увидал в садике цветы: приятные георгины, астры, петунии... кто-то, под бузиной, в лонгшезе, в чесучовом пиджаке, читает толстую книгу, горячим вареньем пахнет, малиновым... Подумалось: «А хорошо здесь, тихо... читают книги... живут...» Вспомнилось, что многие известные люди искали здесь уюта... художники стреляли галок, для пропитания, писали свои картины Виноградов, Нестеров... приехал из нашей Тулы барин Среднев... – «там потише», вспомнилось словечко Сухова... – рассказ его тут-то и выплыл из забвенья.

В грусти бесцельного блужданья нашел отраду – не поискать ли Среднева. Я его знал, встречались в земстве. Про Сухова расскажу, узнаю – донес ли ему старец крест с Куликова поля. У кого бы спросить?.. И вижу: сидит у ворот на лавочке почтенный человек в золотых очках, в чесуче, борода, как у патриарха, читает, в тетрадке помечает, и на лавочке стопа книг. Извиняюсь, спрашиваю, не знает ли, где тут господин Среднев, Георгий Андреевич, из Тулы, приехал в 17-м году. Любезно отвечает, без недоверия:

– Как же, отлично знаю Георгия Андреевича... благополучно переживает... книгами одолжаемся взаимно.

Знакомимся: «бывший следователь...», «бывший профессор Академии...», Среднев проживает через два квартала, голубой домик, покойного профессора... друга Василия Осиповича Ключевского.

– Рыбку вместе ловили в Вифанских прудах, и я иногда с ними. С какой же радостью детской линька, бывало, вываживал на сачок Василий Осипович, словно исторический фрагмент откапывал!.. Какие беседы были, споры... – все кануло. В Лавре были?.. Понимаю, понимаю... трудно. «Абсурд»?.. Наш бедняга Сергей Иваныч, приват-доцент... любимый ученик Василия Осиповича... не выдержал напора... «абсурд» помрачил его. Это теперь наш Иов на гноище. Библейский вел тяжбу с Богом, о себе, а наш Иов мучается за всех и за вся. Не может принять, как абсурд, что «ворота Лавры затворились и лампады... погасли».

Старый профессор говорил много и горячо. В окно выглянуло встревоженное ласковое лицо среброволосой старушки в наколочке. Я почтительно поклонился.

– Василий Степаныч, не волнуйся так... тебе же вредно, дружок... – сказала она ласково-тревожно и спряталась.

– Да-да, голубка... – ласково отозвался профессор и продолжал потише: – О нашем страшном теперь говорят, как об «апокалипсическом». Вчитываются в «Откровение». Не так это. Как раз я продолжаю работу, сличаю тексты с подлинником, с греческим. Сегодня как раз читаю... – указал он, карандашом, – 10 гл. ст. 6: «И клялся Живущим... что времени уже не будет...» – и дальше, про «горькую книгу». Не то, далеко еще до сего, если принимать богодухновенность «Откровения». Времена, конечно, «апокалипсические», условно говоря...

Мы говорим, говорим... – вернее, говорит он, я слушаю. Говорит о «нравственном запасе, завещанном нам великими строителями нашего нравственного порядка...» – ссылается на Ключевского.

– Обновляем ли запас этот? Кто скажет – «нет!»? Страданиями накоплялся, страданиями обновляется. Ключевский отметил смысл испытаний. Каков же духовный потенциал наш?.. История вскрыла его и утвердила. И Ключевский блестяще сказал об исключительном свойстве русского народа – выпрямляться чудесно быстро. Иссяк ли «запас»? Нисколько. Потенциал огромный. Здесь, лишь за день до нашего «абсурда», в народной толпе у раки угодника было сему свидетельство наглядное. Бедняга Сергей Иваныч спутал «залоги», выражаясь этимологически-глагольной формой. Сейчас объяснюсь...

Снова милая старушка тревожно его остановила:

– Василий Степаныч, дружок... тебе же волноваться вредно, опять затеснит в груди!..

– Да-да, голубка... не буду... – покорно отозвался профессор. – Видите, какая забота, ласковость, теплота... и это сорок пять лет, с первого дня нашей жизни, неизменно. Этого много и в народе: душевно-духовного богатства, вошедшего в плоть и кровь. «Окаянство» – разве может оно – пусть век продлится! – вскрикнул Василий Степаныч, в пафосе, – истлить все клетки души и тела нашего!.. Клеточки, веками впитавшие в себя Божие?!. Вот это – аб-сурд!.. Призрачности, видимости-однодневке... не верьте! Не ставьте над духом, над православным духом – крест!.. «Аб-сурд!» – повторяю я!..

– Да Василий Степаныч!.. – уже строго и не показываясь, подала тревогу старушка.

– Да-да, голубка... я не буду, – жалея, отозвался профессор. – Сергей Иваныч... – продолжал он, понизив голос, – увидел себя ограбленным, обманутым, во всем: в вере, в науке, в народе, в... правде. Он боготворил учителя, верил его прогнозу. И прав. Но!.. Он смешал «залоги». Помните, у Ключевского?.. В его слове о преподобном? Ну, я напомню. Но предварительно заявлю: православный народ сердцем знает: преподобный – здесь, с ним... со всем народом, ходит по народу, сокрытый, – говорят здесь и крепко верят. Раз такая вера, «запас» не изжит. Все лишь испытание крепости «запаса», сейчас творится выработка «антитоксина». И не усматривайте в слове Ключевского горестного пророчества ныне якобы исполнившегося, как потрясенно принял Сергей Иваныч. «Залоги»?.. Да, спутал Сергей Иваныч, как многие. Все видимости «окаянства», всюду в России... – а Лавра – центр и символ! – «залог страдательный», и у Ключевского сказано в ином залоге.

Я не понял.

– Да это же так просто!.. – воскликнул Василий Степаныч, косясь к окошку. – Ключевский – и весь народ, если поймет его речь, признает, – заключает свое «слово»: «Ворота Лавры преподобного Сергия затворятся и лампады погаснут над его гробницей только тогда, когда мы растратим этот запас без остатка, не пополняя его». Дерзнете ли сказать, что «растратили без остатка»? Нет? Бесспорно, ясно!.. Мы все в страдании! Ныне же видим: ворота затворены, и лампады погашены!.. Выражено в страдательном залоге! Страдание тут, насилие!.. И народ в этом неповинен. Свой «запас нравственный» он несет и в страдании пронесет его – и сполна донесет до той поры, когда ворота Лавры растворятся, и лампады затеплятся... – залог действительный!.. Не так ли?..

Я не успел ответить, как милый голос из комнаты взволнованно подтвердил: «Святая правда!.. Но не волнуйся же так, дружок».

Василий Степаныч обмахивался платком, лицо его пылало. Сказал устало:

– Душно в комнатах... в саду тоже, и я выхожу сюда, тут вольней.

Часы-кукушка прокуковали шесть. Я поблагодарил профессора за любопытную беседу, за удовольствие знакомства и думал: «Да, здесь еще живут». Профессор сказал, что сейчас я застану Среднева, он с дочкой, конечно, уже пришли из ихнего «кустыгра».

– Все еще не привыкли к словолитию? Георгий Андреич работает в отделе кустарей-игрушечников, бухгалтером, а Оля рисует для резчиков. Усиленно сколачивают... это, конечно, между нами... на дальний путь. Поэт сказал верно:

Как ни тепло чужое море,
Как ни красна чужая даль, –
Не им размыкать наше горе,
Развеять русскую печаль.

– Теперь не сказал бы... – заметил я, – тогда все же была свобода...

– Не все же, а была!.. – поправил меня профессор. – Гоголь мог ставить «Ревизора» на императорской сцене, и царь рукоплескал ему. Что уж говорить... Другой поэт, повыше, сказал лучше: «Камо пойду от Духа Твоего? И от Лица Твоего камо бежу?..» Так вот, через два квартала, направо, увидите приятный голубой домик, на воротах еще осталось – «Свободен от постоя» и «Дом Действительного Статского Советника Профессора Арсения Вонифатиевича...» Смеялся, бывало, Василий Осипович, называл провидчески – «живописная эпитафия»... и добавлял: «Жития его было...»

Шел я, приятно возбужденный, освеженный, – давно не испытывал такого. И колокольня Лавры светила мне.

X

Домик «Действительного Статского Советника» оказался обыкновенным посадским домиком, в четыре окна со ставнями, с прорезанными в них «сердечками»; но развесистая береза и высокая ель придавали ему приятность. Затишье тут было полное, вряд ли тут кто и ездил: на немощеной дороге, в буйной нетронутости росли лопухи с крапивой. Я постучал в калитку. Отозвалась блеяньем коза. Прошелся, поглядел на запущенный малинник, рядом, за развороченным забором, паслась коза на приколе. Подумал, ждать ли, и услыхал приближавшиеся шаги и разговор. Как раз хозяева: сегодня запоздали, получали в кооперативе давно жданного сушеного судачка.

Узнали мы друг друга сразу, хоть я и поседел, а Среднев подсох и пооблысел, и, в парусинной толстовке, размашистый, смахивал на матерого партийца, Олечка его мало изменилась – такая же нежная, вспыхивающая румянцем, чистенькая, светловолосая, с тем же здоровым цветом лица и милым ртом, особенно чем-то привлекательным... – наивно-детским. Только серые, такие всегда живые, радостные глаза ее теперь поуглубились и призадумались.

Разговор наш легко наладился. Средневу посчастливилось: приехав в Посад, он поместился у родственника-профессора; профессор года два тому помер, и его внук, партиец, получивший службу в Ташкенте, передал им дом на попечение. Потому все и уцелело, и ржавая вывеска – «Свободен от постоя» – оказалась как раз по времени. Все в доме осталось по-прежнему: иконы, портреты духовных лиц, троицкие лубки, библиотека, кабинет с рукописями и свитками, пыльные пачки «Нового Времени» и «Московских Ведомостей», удочки в углу и портрет Ключевского на столе, с дружеской надписью: «Рыбак рыбака видит издалека». На меня повеяло спокойствием уклада исчезнувшего мира, и я сказал со вздохом:

– «Все – в прошлом»! Картина, в Третьяковке: запущенная усадьба, дом в колоннах, старая барыня в креслах и ключница, на порожке... Так и мы, «на порожке».

Олечка отозвалась из другой комнаты:

– Нет: все с нами, есть.

Сказала спокойно-утверждающе. Среднев подмигнул и стал говорить, понизив голос:

– Прошлого для нее не существует, а все вечно, и все живое. Теперь это ее вера. Впрочем, можно найти и в философии...

В философии я профан, помню из Гераклита, что «все течет...», да Сократ, что ли, изрек – «я знаю, что ничего не знаю». Но Среднев любил пофилософствовать.

– У нее это через призму религиозного восприятия. Весь наш «абсурд», вызывавший в ней бурную реакцию, теперь нисколько ее не подавляет, он вне ее. Вот видели нашего «Иова на гноище»... его смололо, все точки опоры растерял и из своей тьмы вопиет «о всех и за вся», как говорится...

– Не кощунствуй, папа! – крикнула Олечка с укором. – Ты же отлично знаешь, что это – не «как говорится»... Бедный Сергей Иваныч как бы Христа ради юродивый теперь, через него правда вопиет к Богу, и народ понимает это и принимает по-своему.

Среднев опять усмешливо подмигнул. Мне эти его жесты не нравились. Но он, видимо, намолчался и рад был разрядиться:

– Да, мужички по-своему понимают... и, знаете, очень остроумно выуживают из его темных словес свое. Сергей Иваныч путается в своих потемках, шепчет или выкрикивает: «На-ша традиция... наши традиции...» – а мужики свое слышат: «Наше отродится!» Недурно?

– И они сердцем правы!.. – отозвалась Олечка. – Они правдой своей живут, слушают внутреннее в себе, и им открывается.

Я дополнил, рассказав, как из «ад-адверзус» они вывели «ад отверзу», а из «абсолютно» – «обсолю». Среднев расхохотался.

– Чего тут смешного, папа!.. Верят, что «ад отворится» и что все освободятся... и будет не гниение и грязь, а чистая и крепкая жизнь – «обсолится»!.. Только нужно истинную «соль», а не ту, которая величала себя – «солью земли».

Среднев поднял руки и помахал с ужимками.

Осматривая кабинет покойного профессора, я заметил медный восьмиконечный крест, старинный, вспомнил Сухова и спросил, не этот ли крест прислал им Вася с Куликова поля.

– А вы откуда знаете?.. – удивился Среднев.

Я объяснил. Он позвал Олечку.

– Для нее это чрезвычайно важно... она все собиралась сама поехать. Знаете, она верит, что нам явился... Нет, лучше уж пусть сама вам скажет. Нет, это профессорский, а тот она укрыла в надежном месте, далеко отсюда. Тот был меньше и не рельефный, а изображение Распятия вытравлено, довольно тонко... несомненная старина. Возможно, что «боевой», от Куликовской битвы. В лупу видно, как посечено острым чем-то... саблей?.. Где посечено – зелень, а все остальное ясное.

– Ка-ак?!. Ни черноты, ни окиси?.. – удивился я...

– Только где посечено... а то совершенно ясное.

Вошла Олечка, взволнованная: видимо, слышала разговор.

– Скажите... – сказала она прерывисто, с одышки, – все, что знаете... Я три раза писала Васе, ответа нет. Хочу поехать – узнать все, как было. Для папы в этом ничего нет, он только анализирует, старается уйти от очевидности... и не видит, как все его умствования ползут... А сами вы... верующий?

Я ответил, что маловер, как все, тронутые «познанием».

– Маленьким земным знанием, а не «познанием...» – поправила она с жалеющей улыбкой.

– Да-а, «чердачок» превалирует!.. – усмехнулся Среднев, тыча себя в лоб, не без удовольствия.

– Скажите, что же говорил наш Вася... Сухов... как он говорил? Он не может лгать, он сердцем...

Я постарался передать рассказ Сухова точно, насколько мог. Олечка слушала взволнованно, перетягивая на себе вязаный платок. Глаза ее были полузакрыты, в ресницах чувствовались слезы. Когда я кончил, она переспросила, в сильном волнении:

– Так и сказал – «священный лик»?.. «Как на иконах пишется... в себе сокрытый...»?!. Слышишь, папа?.. А я... что и сказала тогда?!.

Среднев пожал плечами.

– Что тут доказывать!.. – сказал он снисходительно-усмешливо. – Почему не объяснять не чудесным... тожеством восприятий?.. Бывают лица, особенно у старцев... скажу даже – лики... о-чень иконописные!.. Не «небесной же моделью» пользуются иконописцы, когда изображают лики?.. Тот же гениальный Рублев – свою Троицу?!.

Слышалось ясно, что Среднев говорит наигранно и не так уж равнодушен к «случаю», как старается показать: в его голосе было раздражение. Да и рассказ мой о «встрече» на Куликовом поле слушал он очень вдумчиво.

Заинтересованный происшедшим здесь – тут, может быть, сказалась и привычка к точности и проверке, – я попросил обоих рассказать мне, как они получили крест. Почему так меня это захватило – не могу и себе точно объяснить. Помню, я просил их: «По возможности точней, все, что припомните... иногда и мелкая подробность вскрывает многое». Будто я веду следствие... ну, может быть, машинально вышло, по привычке.

И вот что рассказала Оля, причем Среднев вносил поправки и пояснения в своем стиле.

(Окончание следует)

назад

вперед


На глав. страницу.Оглавление выпуска.О свт.Стефане.О редакции.Архив.Почта.Гостевая книга