ВЕРТОГРАД 

АСИНА ПАМЯТЬ

Когда подолгу живешь один в каком-нибудь глухом месте, то поневоле приучаешься определять звуки при первом их появлении, различая их направление и характер. Долгие периоды вынужденного сидения в безлюдном месте, при лесной кладбищенской церкви, рождали чувство хронического ожидания, ожидания вообще: похоронных процессий, бабок к службе, грядущих праздников, каких-то передач и весточек, но, конечно, прежде всего приятных сюрпризов в виде приезда кого-то из близких людей...

Однажды вечером, где-то в декабре, я сидел на диване и читал книгу, впрочем, не очень внимательно, а больше для того, чтобы скоротать время до сна. Между строк вдруг нечаянно проявился новый объект внимания – далекий гул проезжающей где-то по тракту машины. Там, впереди, следовал поворот на село, поэтому я провожал слухом движение машины, ожидая, когда она свернет прочь. Но машина не свернула, а проехала дальше, по дороге, ведущей к церкви. Через короткие мгновения шум мотора и шуршание шин по снегу раздались уже под моими окнами. Обеспокоенно забрехал в сенях пес Умка, и я, не дожидаясь стука, сам пошел навстречу неизвестным гостям. Выйдя на двор, я увидел рядом с порогом мужчину и девочку. Мужчина, к моему удивлению, был в милицейской форме и, как выяснилось, являлся участковым нашей округи. Он приехал познакомиться со мною, новым священником. Милиционера, по званию старшего лейтенанта, звали Василием, а его дочурку, девочку лет четырех или пяти, – Асей.

С непосредственностью, свойственной некоторым детям, много бывающим в обществе взрослых, которые, разумеется, их балуют порой преувеличенным и фамильярным вниманием, Ася чувствовала себя в чужом месте совершенно свободно и раскованно. Она вбежала впереди нас из сеней в комнаты в распахнутой шубке, разрумянившаяся с холода, забежала в кухню, развернулась на одной ножке и понеслась в залу. Там ей попалась на глаза дремлющая на диване кошка, и она бросилась тормошить ее. Отец ей не воспрещал, а я тем более, поэтому Ася на некоторое время была предоставлена сама себе и, надо заметить, совсем не мешала нам свободно поговорить о тех дежурных делах, которые привели участкового ко мне.

Василий, со степенной деликатностью присев на край дивана, расспрашивал, спокойно ли у церкви по ночам, не бродят ли подозрительные личности, не обижает ли кто. Он добавил, что дежурная бригада по ночам часто заворачивает в мою сторону, и, в общем, причин для страхов нет. Я, конечно, обрадовался его словам, они меня укрепили. Когда участковый поднялся, сказав, что больше не хочет отнимать у меня время, я искренне стал уговаривать его задержаться и попить чайку.

– Ну, если вам не в тягость, то, пожалуй, не откажусь...

– Да что вы, я, напротив, рад буду...

– Давайте снимайте ваш тулуп и будем без церемоний, – я принял его кожушок, отнес на вешалку и направился на кухню, ставить воду на плиту.

Вернувшись, я застал Василия с Асей в зале, разглядывающих вещицы моего церковного быта: старые книги, развешанные по стенам картинки, подсвечники, металлические части каких-то украшений – все, что я насобирал в чуланах и на чердаке захламленного приходского дома. Ася ткнула пальчиком: «А что это?» Василий улыбнулся: «Пойди сама спроси у батюшки». Я снял с полки заинтересовавшую ее вещь и протянул: «Это щипчики, видишь, ножницы с коробочкой на концах, чтобы снимать со свечек нагар. Вот смотри», – я снял свечу с ближайшего подсвечника и прикусил ее коробочкой на конце ножниц. Асе это очень понравилось. Она стала водить взглядом по предметам и спрашивать:

– А это что?

– Это называется аналой, такая тумбочка для иконок или чтения книжек.

– А это?

– Это кадило, знаешь?

– Да, да, – отвечала с готовностью девочка, – я была с бабушкой в церкви, им машут, и идет душистый дым.

– Правильно.

У нас завязалась с Асей своеобразная игра в вопросы и ответы, что дало ей возможность совершенно освоиться со мною и общаться уже без помощи папы. Взяв меня за руку, Ася отвела в сторонку и сказала по секрету: «Я умею молиться – вот... – она сложила в горсть три пальчика и перекрестилась, – вот так...»

– Ты молодец! – я потрепал ее по мягким рыжеватым волосикам и легонько дернул за косичку с розовым бантиком.

Ася засмеялась и шутливо стукнула меня по руке. Как и свойственно рыжим, лицо у Аси имело особенную белизну кожи, тонкой и прозрачной, по которому летом, должно быть, пригоршнями высыпают веснушки. А еще у нее были вздернутый носик и озорные серые глазки.

Тем временем вскипел наш чай, и я пригласил гостей к столу. За неимением чайника – своего завести не успел, а в приходском хозяйстве его тоже не оказалось – мне приходилось кипятить воду в кастрюльке и разливать по чашкам половником, что очень позабавило Асю. Она грызла печенье с панихиды, дула на чай и с шумом хлюпала его из блюдца, приговаривая: «Какой вкусный чай из кастрюльки!»

После чаю они стали собираться уезжать, да и Ася уже потирала глаза и притихла, ей пора уже было спать. Я вышел на улицу проводить их, и следом выполз, потягиваясь, Умка. Виляя хвостом, подобно метроному, он ткнулся своим шершавым носом в край Асиной шубки. Я постоял, пока они отъезжали, и еще немного погулял с Умкой по свежему снежку вдоль забора.

За зиму мы пересекались с Василием несколько раз, и всегда на дороге. Я шел по трассе в село на требы или в магазин, а он разъезжал на своем потрепанном «уазике» по окрестным селам – где-то залезли ночью в ларек «сельпо», увели корову или подрались на пьяную руку... Если ему было по пути, он подбирал меня, если же нет, то приветственно гудел и махал рукою в стекло. Асю встречать с ним больше не приходилось, но всегда, когда Василий подвозил меня, я передавал ей приветы. Один раз, уже весною, перед Пасхой, его тупоносый мотор, подпрыгивая на рытвинах, прокатился навстречу, коротко продудел сигналом и помчался дальше. На мгновение в окошке показалась маленькая ручка и мелькнул за бликом стекла знакомый розовый бант.

На второй неделе по Пасхе, в самую прекрасную пору, когда вовсю распевали соловьи, тревожа мою душу, под вечер пришли женщины из села. Я как раз направлялся за водой к водокачке и увидел их, бредущих с поворота. Чтобы не смущать легких на приметы бабок, я поставил пустые ведра в сторонку и стал дожидаться, пока они приблизятся. Бабушки подходят к церкви и степенно крестятся, положенное число раз кланяются низко в пояс, потом в мою сторону. Старшая из пришедших бабок, усерднее других посещающая службы, берет на себя роль говорить от имени всех. Прочие стоят молча, опустив тяжелые руки по швам. Старшая прежде снова кланяется, жалостливо улыбаясь, заглядывает в самые глаза, чтобы ее признали:

– Я Нюра, помните, которая картошки носила?

– Матушка, помню, конечно, что у вас стряслось?

Нюра начинает выть протяжно и тонко и сразу в несколько дорожек заливаться слезами, в мгновение покраснев и сморщившись. Через причитания и всхлипы она выговаривает:

– Батюшка, у нас бя-я-да!

– Господи, помилуй! – я уже сам не свой и готов тормошить Нюру, чтобы она не тянула, а поскорее выкладывала, в чем дело.

Нюра причитает:

– Ой, горе-то, горе! – она качает в стороны головою и бьет себя сухими ладошками по щекам: – Асенька, дочка Васи-милиционера, знаете, померла...

Как ветер веером волнует побелевшие нивы, так пробегает колыхание плача по бабкиным головам: ох, го-о-ре!..

– Померла! Да как же? Василий только вот был на Пасху? Как же так?!

Теперь уже, сморкаясь в концы своих темных платков (мне как-то ни к чему было обратить на это внимание раньше), старухи наперебой рассказывают, как все случилось. Обсыхающие лица их куда тяжелее видеть, на них такая ожестевшая привычка к горю, такая стена притерпелости, что чувствовать ее гнет страшнее всего. В их передаче отрывочных деталей, порой не имеющих прямого отношения к случившемуся, представить себе картину неожиданной Асиной смерти было почти невозможно. Как позже удалось узнать от ближайших родственников, Ася погибла нечаянно и нелепо. Девочку отправили в соседнюю деревню, к бабушке. Бабушка, как и положено, присматривала за девочкой, то и дело выглядывая, что она делает на улице. Замешкалась бабушка буквально на несколько минут на кухне у плиты, пока Ася играла у клетки для цыплят – нехитрого строения из реек и проволочной сетки в форме маленького домика. Пора для вывода цыплят еще не подошла, и клетка стояла на торце, в бок открытым дном и наверх узким окошком. Асе взбрело на ум забраться наверх и через окошко спуститься вниз. Опускаясь головою вниз, она зацепилась платьицем за края проволочной рамы, перевернулась и оказалась на весу, головою внутри платья. Тех нескольких минут, пока бабушка покричала в окно и, не дождавшись ответа, кинулась искать Асю, хватило, чтобы девочка задохнулась. Уж очень хрупкая была девочка.

Но не так передавали мне старухи, точнее, не то. Для них гораздо существеннее были подробности, предшествующие смерти, мол, на Красную Горку Ася упрашивала родителей созвать подружек к ней в гости. «Зачем, – удивлялись взрослые, – у тебя же не день рождения?» – «Я хочу с ними попраздновать со всеми», – отвечала Ася. «Детская блажь», – отмахивались родители, но теперь просьба ребенка казалась вещей и истолковывалась как желание попрощаться со своими подружками. Передавали бабки, что Василий со своей женой, Асиной мамой, последнее время жестоко ругались, и дело у них доходило чуть не до развода. Именно поэтому девочку отправили к бабушке раньше срока. Жена его, говорят, гуляла... У матери Василия, бабушки, к которой отправили Асю, накануне задавило беременную козу трактором... Главным для старух был налицо набор недобрых обстоятельств, предрекавших несчастье. И в самой гибели ребенка было непомерное, конечно, горе, но и спасительная отдушина для потайного утешения, не дающего утерять связи вещей в мире, с верою, что Господь предзнаменовывал, посылал знаки предостережения, которым не вняли. Теперь только и остается, что принять со смирением случившееся. Это был народный суд, мотивация, которая, как мне известно, внушалась и родителям девочки, и обезумевшей от горя и страшного чувства вины бабушке...

...Вскоре на двух машинах приехали товарищи Василия, несколько молодых парней, одетых в милицейскую форму, и от имени начальства попросили помочь им в выборе места для могилки. Мы вместе походили по кладбищу и присмотрели подходящий участок недалеко от северной церковной стены, рядом с кладбищенским ограждением из сваренных арматурных прутьев, за которым через дорожку стоял дом, в котором я жил. Из окна я видел, как милиционеры, достав из машин лопаты, неспешно приступили к рытью могилки. У соседней плиты они разложили на газете какую-то нехитрую закуску, поставили несколько бутылок водки и стаканы. Побросают землю, закурят и рассядутся на траве. Немногословно пьют, беспрерывно дымят сигаретами, жуют молча.

Василий с посмуглевшим лицом, таким, будто человек обгорел изнутри, появлялся несколько раз на дню. Не разбирая дороги, он вслепую пролетал на своем «уазике» до самых кладбищенских врат, взметая пыль, жал на тормоза и топал к могиле. Присев на корточки, разминал пальцами землю, расспрашивал о чем-то своих друзей и шел ко мне. Во второй и в третий раз, видно, не отдавая себе отчета, он говорил мне одно и то же: «Отец, я вам полностью доверяюсь, сделайте все, что полагается, для Аси, по полной программе...» В один из приездов он, словно при неловком движении, когда защемится нерв или кольнет в сердце, охнув, присел на краешек дивана. Я бросился к нему, чтобы поддержать, испугавшись, что у него в самом деле что-нибудь с сердцем, но он отмахнулся от моей помощи, показав рукою – отойдите, не мешайте! Я оставил его одного, ушел на кухню и, сидя за деревянной перегородкой, слушал, как он плачет. Он плакал долго, ревел, как ребенок, от обиды и боли, что-то бормотал, сморкался, ласково приговаривал сквозь всхлипы. И я поневоле прислушивался к его надрывным рыданиям. Через какое-то время раздался его мокрый голос: «Батюшка, извините меня, не побрезгуйте выпить со мной, – высунувшись в форточку, он свистнул копалям: – Пацаны, водки мне дайте, живо!» Один из милиционеров, подбежав, принес непочатую бутылку, и мы стали пить за Асю... Пить долго Василий тоже не мог, как, впрочем, и напиться, едва опрокинув стакан, тут же и вскочил – вы уж простите, домой мне надо! Он торопился к машине, прыгал и уезжал. Через час-другой он вновь появлялся у кладбища. Кажется, что, только курсируя между домом и церковью, он и мог на короткое время забыться. Из дома его гнало нервическое убеждение, что там, у могилки, что-то будет сделано не так, как надо, что люди непременно что-то упустят и причинят неудобство его девочке. Побродив у ямы, высмолив подряд несколько папирос, спешил обратно домой, охваченный мыслью, которая явно прочитывалась на его опавшем, скуластом и щетинистом лице: «Я здесь, а девочка моя там без меня...»

В один из приездов, накануне третьего дня, он пришел в церковь, где мы с певчими и несколькими старушками дослуживали Богородичный молебен. Зажав в руках пучок свечей и позабыв о них, Василий стоял недвижимо, слушая нестройное пение бабок, которое перекрывал и выравнивал девичий чистый голосок молодой псаломщицы Анастасии.

...Вот они запели последнюю молитву «Царице моя преблагая», которую в сельских храмах всегда поют вместе и хор, и миряне. Эта молитва подхватывается всеми с такой готовностью, так едино и пронзительно, что слушать ее без соучастия невозможно. Старухи нещадно путают распев, вкладывая в него всю силу душевного выражения, умильную и горькую, жалостливую и сладкую от такого пролития этой жалобы – «зри-ии-ши мою бе-ду, зри-ии-ши мою-у скорбь...» Такая молитва, понятная всем, пробирает глубоко, до самых недр, поэтому многие сморкаются, проливают тихую слезку.

Дождавшись, пока я освобожусь, Василий, с покрасневшими, мокрыми глазами, подошел ко мне и, взяв за край ризы, спросил на ухо, пересохшим голосом: «Почему это именно со мной?..» Прозвучавшая фраза была как бы частью работы его сознания, словно бы выхваченная наугад. Внутренне напрягшись, с нарастающей досадой я ожидал, что он будет сейчас роптать, и уже хотел уйти от него... но мысль Василия словно вошла в новое русло. Он продолжил: «Я сейчас пообещал Матери Божьей, что не попрекну Бога ни в чем! Я не знаю, как молиться, но я так молился – это можно?.. Еще, батюшка, – он держался за меня, не отпуская, – я все собирался купить Асе куклу, какую она просила, да вот не успел. Сегодня вспомнил и купил – можно теперь с ней положить?» Услышав, что можно, он кивнул и пошел к выходу. У дверей, обернувшись, он перекрестился и вышел вон.

...Накануне похорон, ночью, прошелестел легкий дождик, обросил молодую траву и замочил кладбище. К назначенному времени стал собираться народ, съезжались машины, у церкви плотнее раздавалась приглушенная разноголосица людей – мужчин, женщин и старух, в глухих косынках, с охапками цветов... Паперть обмывало колышущееся облако букетов, садовых и огородных, перемежающихся покупными гвоздиками и розами в шелестящих обертках, отбрасывающих солнечные блики. Солнце поднялось высоко, понемногу начинало припекать. Душные цветочные испарения, то благовонные, то резкие, как от насекомых, набившихся в горячий радиатор, сквозь распахнутые двери паперти тянулись в церковь. Баба Василиса, вся в черном, стоит в притворе, у веревки, подвязанной к колоколу, готовая клепать, когда пойдет похоронная процессия. Мы с Анастасией уже просмотрели по второму разу «Чин младенческого отпевания», я облачился, и давно уже дымилось кадило... Настя, молодая женщина двадцати четырех лет, мать двоих малых деток, оставалась наружно спокойной, только скованной от взвинченного, страшного напряжения этих похорон. Когда же приехал автобус, загудел мерный, медленный колокольный гул, покрыв всю округу траурным эхом, от которого завибрировали тонкие стекла, все стало на свои места. Сам ход отпевания, по сравнению с ожиданием этого момента, был как облегчение. Маленький, совсем игрушечный гробик поставили на широкой скамье в центре храма, а вокруг его густо обступили люди, оставив совсем немного места для нас с певчей. Бабка Василиса, пихаясь бесцеремонно, освободила проходы, с укоризненным бормотанием открыла Асино тельце от охапок дорогих цветов, уложенных поверх покрывала, – не начальника хоронят, обложили букетами, ангельские силы при гробе стоят... Я стоял близко к гробику и время от времени обходил его в каждении, с припевом «Господи, упокой младенца...» Головку Аси убрали в белый чепчик с кружевной оборкой, прибрав в него волосы и открыв крутой лобик. Глазки, с подсиненными веками, с бледными ресницами, закрыты. Ручки сложены на груди, а на ноготках, у заусениц, остались следы розового лака. Похоже было, что ребенок не умер, а просто приболел и уснул.

У гроба поставили два стула. Один для бабушки, другой для молодой женщины с белым сырым лицом – матери Аси. Лицо ее будто непривычное к дневному свету, что свойственно тем женским лицам, что часто покрывает слой косметики. Сейчас оно было голым и опухшим от слез. Две подруги стерегли ее по бокам, при каждом порыве и всхлипе удерживая за руки, когда во время отпевания мать делала попытки припасть к гробу. Женщина мотала головою в стороны, закусывая губы, повисала в их объятьях и вновь, словно стараясь выпутаться из обступившего ее морока смерти, качала повязанной черной люстриновой косынкой головою.

По окончании отпевания мужчины подняли Асю, и человеческая масса, расчувствованная, словно распался какой-то сжатый ком, потекла на улицу из церковного полумрака. Солнечный свет давил на глаза, свежая трава тянулась между оград, а на глубоком дне могилы стояла дождевая вода. У ее кромки отслужили панихиду, и после потянулось долгое прощание. Знакомые и друзья проходили и целовали девочку в венчик на лобике, последними – самые близкие. Василий положил голову на Асины ручки, и казалось, никогда не сможет оторваться от нее. Мать прощалась, едва поднимаясь от гроба и опять припадая. Когда, наконец, ее уговорили отойти, старухи укрыли Асю с головою саваном, а я начал посыпать ее землицей, раздался нечеловеческий вой – это закричала мать Аси. Крик оборвался, и она повисла на руках товарок в беспамятстве. Очнулась уже, когда мужики блестящими днищами лопат хлопали по могильному холмику, взгромождали многочисленные венки с лентами и народ оттягивался понемногу к воротам, собираясь к автобусам на поминки. Матери удалось вырваться или подруги, уже не опасаясь, что она перевернет гроб или упадет в могилу, отпустили ее, зная, что нужно наплакаться вволю. Но бедная женщина лежала, раскинув руки на венках, вжимаясь растопыренными пястьями пальцев, неразборчиво бормоча и бесслезно, сухо, отрывисто вскрикивая, не криком, а даже скорее икотой, откуда-то из чрева. Перепачканную в свежей глине, ее с трудом подняли и отряхнули. Женщина будто переменилась. В звонкой солнечной тишине она оглядела охристые стены церкви, зеленые купола и в наружном подобии спокойствия подняла испачканные в земле руки и принялась их рассматривать. Вдруг, нагнувшись, она схватила ком земли и наотмашь, неловко и нелепо, отшвырнула его, затем схватила еще и кинула, целясь куда-то в сторону церковных стен. Подруга сделала попытку повести ее за собой, но женщина с яростью отпихнула ее. Обведя и кладбище, и всех стоявших медленным взглядом, в котором словно бы проступили два пятна сажи ее черных и невидящих глаз, она разжала коричневые искусанные губы в жуткое подобие улыбки. Меня прошиб ледяной озноб от ее взора. Но теперь, наконец, совсем обессилев, женщина потянулась к подругам, повиснув на их плечах, и позволила вести себя к автобусу.

...На девятый день, как и положено, служили панихиду. Вместе с Василием, который был один, без жены, на нескольких машинах приехали близкие родственники, в основном пожилые тетки, бабушки и старые мужчины. Я не собирался спрашивать об отсутствии матери, но Василий почему-то нашел нужным пояснить, что она еще очень плоха после похорон и видеть могилу и волноваться ей никак нельзя. Мы отслужили, родные пошли к машинам, а Василий остановился возле меня: «Батюшка, можно у вас отнять немного времени, так чтобы нам не помешали поговорить?» Я пригласил его к себе в дом. Мы сели за стол в зале, тот самый, где когда-то пили с Асенькой чай, и Василий с заминкой полез в объемистую черную сумку: «Вы уж извините, если что не так, давайте с вами помянем мою девочку... – он вытащил бутылку коньяка и коробку конфет. – Мы же с вами толком вместе и не выпили...» И мы стали пить по одной, с великой учтивостью подвигая друг другу конфеты и подливая в рюмки. Как окольцованные одной темой, говорили об удобствах выбранного для могилки места и о том, как лучше обиходить его. Василий деловито делился: «У меня отец кузнец, я похожу по кладбищу, здесь такой работы есть образцы, еще дореволюционной, срисую и сам своими руками выкую. Асеньке надо легонький, чтобы ажурный, как кружева, и сквозь него воздух видно...» Выпили еще, и участковый вдруг заговорил, как о затаенном, прикашливая и мотая головой: «...Тут такая история приключилась, даже не знаю, как и начать... Я поэтому к вам в гости и напросился... Асенька ко мне приходила... – он опять, поперхнувшись, закашлялся и глубоко сглотнул: – Поехал вот в Москву после похорон – я учусь в нашей академии, заочно... Нужно было отсрочку от сессии взять. Ну, туда из области уже сообщили, и они вошли в мое положение, поставили автоматом зачет и отпустили домой. Еду я в электричке, и какое там у меня состояние, сами понимаете, – на ходу забываюсь и в то же время заснуть не могу. Так, и не бодрствую, и не сплю, ориентиров ни в чем не теряю, помню, где сойти, на какой путь перейти, осознаю как бы со стороны, ни к чему аппетита нет, душа не лежит просыпаться и какие-то заботы поднимать... Сижу на скамейке, вагон пустой почти качается, гляжу, как деревья проносятся, деревушки, собака мелькнула, вот гляжу так, машинально, пока пересекаем какое-то село, мальчишка с огорода побежал босоногий, вспрыгнул на крыльцо – и в дом... А нас уже дальше понесло, и я думаю: а что, если и я так – «прыг» с подножки, наружу отсюда, к моей Асеньке... Плохо мне было, понимаете, такая черная нуга взяла, что, ей богу, как облегчение великое было бы убежать ото всего... И я взгляд перевел с окна на вагон и вижу – глазам не верю – Ася входит в вагон, по проходу ко мне приближается и садится рядом. Обращается ко мне с такими словами: папочка мой родненький, скажи маме, чтобы не плакала и не мучилась за меня, и сам не плачь и оставь свои черные мысли. Мне там очень хорошо, я бы ни за что не хотела вернуться, хотя мне вас очень жалко... Батюшки! Я даже чувствовал, как она меня погладила по рукам. Очень легко, как перышками... «Обещай, – говорит, – что ничего плохо себе не сделаешь!» – «Обещаю, Асенька, ради тебя все, что ни скажешь, обещаю, не буду думать ничего плохого. Это я так, от усталости, ты же знаешь, я сильный, – говорю ей это, а сам плачу, потому что понимаю, вижу: не останется, вот еще мгновение – и уйдет, исчезнет; и думаю, как бы задержать это мгновение, говорю: «У нас клубника поспела... – а сам думаю: Господи, что я несу! – Доченька моя, не уходи, побудь со мной еще...» Она качает косичками: не могу, нельзя... «Папа, – говорит она, – еще прошу тебя, подари батюшке чайник, у него чайника нет, пусть ему будет на память от меня». И она ушла... Я не спал, все было наяву, поэтому вскочил было, но вижу, нет ее нигде...» Василий полез в сумку и извлек из нее новый чайник небесно-голубого цвета и с оранжевыми цветами. «Вот возьмите от Аси, она так сказала, поэтому отказываться нельзя... Пусть будет Асина память...» С великим удивлением и замешательством я выслушал историю Василия, особенно потрясенный ее окончанием. С таким чудесным проявлением воли Божьей мне еще не приходилось сталкиваться. Я не мог не поверить Василию, что он действительно видел свою дочь и говорил с нею. Можно было бы заставить себя дать всему рациональное объяснение, основанное на причинах нервного переутомления Василия, впавшего в забытье и увидевшего сон, к которому примешался всплывший из глубин памяти малозначительный факт, придающий сонному видению вид подлинной действительности. Но думать так – значит, обеднять свою веру и заключать ее в скудные границы логики. На душе моей было так хорошо от рассказанного Василием, так утешительно и немножко лестно, оттого что маленький ангел, упокоившийся и бесконечно более счастливый там, в селениях райских, нашел нужным вспомнить не только об отце в тяжкую минуту его отчаяния, но и обо мне грешном, совершенно недостойным такой его памяти оттуда, с небесной стороны. Я не придумал этой истории, она действительно случилась в деревне Введенское, на приходе, где я прежде служил. Потом я уехал из Введенского и чайник забрал с собою, в новое место, где и поныне он стоит на плите, правда, немного закоптился, обтерся, но всегда весело пускает пар из носика и булькает водою как живая Асина память.

НА ДОМУ

Исповедаю и причащаю бабушек на дому. Это те, у кого уже не хватает сил дойти до церкви и отстоять службу, еще не слегшие, но ослабевшие старухи. Это «бабки в запасе», т.е. вышедшие в отставку, но еще не списанные с церковного довольствия. Пока старуха ходит и сама себя, как здесь говорят, «обихаживает», она еще на равных с прочими бабками. Когда же сляжет от удара, не вполне вменяемая, с нарушенной речью, ее товарки говорят о ней сторонне: «такая-то плохая стала», и относятся к ней жалеючи, но с явным снисхождением, как к корове или кошке. Заболевший, предсмертный человек распрягается от всякого будничного груза.

Среди тех старушек, что пригласили меня прийти к ним, практически четыре уже в «запасе», а две очень близки к тому, чтобы окончательно слечь, потомиться и отойти. Когда я пришел, немного заставив их подождать, потому что заходил еще к другим больным, одна из пришедших бабок прикорнула на диване на кухне, другие, рассевшись, расставив палки, как шпаги, дожидались меня в большой комнате. Когда я начал исповедовать ту, что заснула, то выяснилось, что она глухая. Почти под девяносто, старуха в узкой плюшевой кацавейке, с прямой спиной и старообрядчески насупленным лицом. Я начал кричать ей в ухо, в ответ же: «Не слышу ничего, мой хороший...» Я продолжаю кричать: грешны в чем? Она: «Да ни в чем, батюшка. В чем я грешна? – не блудила, ничего не делала, живу одна, нет у меня грехов...» Я снова громко ору: если ни в чем не грешна, тогда и причащать нельзя! Покайтесь в чем-нибудь! Она кивает в ответ, но молчит строго. Я уже почти умоляю: ну, покайтесь! Она молчит, как пленный индеец.

Тут одна из бабок просит меня: «Батюшка, ну-ка дайте я ей скажу». – «Да, скажите же ей, пожалуйста». Тогда бабка не громко, как я, а густо и колокольно, почти басом, гудит в самое дно уха, смачно «окая»: «Покайся, скажи, что гряшна, а то теби причащать-то не будут!»

Глухая старуха тут вняла сказанному и сразу закивала: гряшна, гряшна, во всем гряшна...

Когда я уже отпустил ее, другие старухи говорят на нее: а в том, что дрова воровала, не покаялась! «Где воровала?» – спрашиваю. «Да она, Мария, у соседей дрова таскала. Возьмет охапку-другую с поленицы и тащит к себе...» Глухая старуха сидит на диване с невозмутимым лицом. «Тот год, – продолжают ябедничать старухи, – в саду Марковых яблони пилили, она все к себе оттащила! Возьмет за ствол и уволочит... Ей хоть и девяносто, но она еще ничего».

назад

вперед


На глав. страницу.Оглавление выпуска.О свт.Стефане.О редакции.Архив.Форум.Гостевая книга