БЫЛОЕ НАЦИОНАЛЬНЫЙ ВОПРОС И МОЯ МАМА (Окончание. Начало в № 572) «Не смей» Однажды мама удивила меня. Сторож дедушка Хабибулло совершал намаз, и я, когда мне наскучило играть с котёнком, стала играть в намаз, повторяя вслед за бабаем непонятные мне слова: – Ла иллах ильлалах… – Не смей! – оборвала меня мама, отвесив подзатыльник. Я оторопела. Во-первых, мама никогда не поднимала на меня руку. А во-вторых, почему нельзя играть в намаз? Жизнь среди мусульман порождала немало таких «почему». Почему, например, можно пойти на день рождения в знакомую узбекскую семью и нельзя пойти в ту же семью на обрезание малыша Гулямчика, хотя нас усиленно зазывают в гости, обещая, что праздник возглавит имам? Мама никогда не ходила на сугубо мусульманские праздники, оставляя без ответа мои «почему». Только став православной, я начала понимать маму, а жизнь уже на конкретных примерах отвечала на мои «почему». Запомнился один случай. Во время войны в Карабахе несколько прихожан из нашего храма работали волонтёрами в больнице, помогая выхаживать раненых азербайджанцев и армян. Тяжелее всех приходилось доктору-армянину из Карабаха, ибо даже у постели умирающих кто-то яростно проклинал ненавистных «армяшек» или не менее ненавистных «азеров». – А ведь раньше мы жили в Карабахе дружно, – грустно сказал однажды доктор. – Одна сторона улицы армянская, другая – азербайджанская. В гости друг к другу ходили и вели совместно дела. А бизнес успешен лишь при единстве партнёров, здесь разрыв отношений – крах. И стали говорить: какая разница, мусульманин ты или христианин? Бог один – общий, а православие и ислам – это всего лишь тропинки к вершине горы – к Богу. Какая разница, какой дорогой идти? А потом от безразличия к вере разницы между Христом и Аллахом не стало и началась война. Вывод доктора из Карабаха поражал парадоксальностью. Ведь в житейском плане экуменизм (от слова «ойкумена» – «вселенная») воплощает в себе, казалось бы, мечту человечества о том золотом веке, когда сольются в единую семью все народы земли и исчезнут войны и ненависть. Но вот реальное воплощение этой мечты: глобализация с её мощнейшими технологиями по выработке «нового мышления» и единых стандартов жизни неизбежно приводит к денационализации. А это, в свою очередь, порождает агрессию национализма и шизофрению ненависти к инородцам. Денационализация – это война. И покончить с войнами на нашей планете, как утверждают сторонники глобализации, способен лишь тот новый мировой порядок, когда человечество постепенно превратится в расу «кочевников», уже не страдающих привязанностью к своему Отечеству, но кочующих с кредитной карточкой по Америкам и Европам. Но только человек противится денационализации и не хочет быть «кочевником», не помнящим своего родства. Почему так? Своё объяснение этому феномену человеческого сознания дают богословы и психологи. Но вот ещё одно объяснение, данное писательницей Мэри Шелли в романе «Франкенштейн». Сюжет романа таков. Молодой учёный Виктор Франкенштейн открывает тайну оживления трупов и мечтает сотворить новое человечество, одержавшее победу над смертью. Работа настолько увлекает учёного, что, покинув родных, он надолго забывает о них и даже не отвечает на письма отца и невесты, став бесчувственным к их страданиям. Наконец, учёный оживляет искусственного человека, созданного из костей мертвецов, и в ужасе обнаруживает, что он сотворил чудовище. Монстр убивает его родных и угрожает истребить человечество. Погибает и сам учёный, а в предсмертной исповеди делает вывод: когда человек забывает о родных и близких, он сотворяет чудовище. В литературе разных народов встречается образ опасного человека, утратившего память о своём роде и родине. Это манкурт, зомби, маньяк. А губернатор Салтыков-Щедрин, более известный как писатель-сатирик, признавался в письмах, что он остерегается людей, не помнящих своего родства, и почитает за благо держаться от них подальше. Есть тайная пуповина, связывающая человека с человечеством. И таинство данной нам Господом заповеди «Чти отца твоего и матерь твою» заключается не только в том, что надо, конечно же, почитать родителей. Это ещё условие самосохранения человечества и данный нам от младенчества опыт соборности и любви. Неполнота такого опыта порой уродует жизнь. Помню, как в своё время меня поразила печальная закономерность статистики: дочери матерей-одиночек большей частью становились потом тоже матерями-одиночками, а мальчики, пережившие в детстве безотцовщину, чаще других разводились и бросали детей. Человек через свой род врастает в человечество, впитывая в себя опыт поколений и усваивая через ближних, как построить дом и семью, как защищать своё Отечество и как жить в мире с другими народами. Вот, в частности, опыт нашего сибирского рода – мы всегда жили рядом с инородцами, и жили удивительно мирно. Вспоминаю своё сибирское детство и слышу голос бабушки, отчитывающей заезжего гостя: – Турка ты, турка! Ты зачем поехал покупать корову без меня? И что теперь, дети без молока, а от коровы одна польза – навоз? Турка – это по-сибирски тюрк. Тюрки – великолепные наездники и знатоки лошадей, но могут ошибиться в выборе коровы. Они, наконец, легко становятся добычей тех ловких барышников, что умеют растопить сердце степняка ласковыми словами и всучить ему обманом негодную коровёнку. Турку надо выручать, и бабушка отправляется с ним на ярмарку, чтобы сбыть с рук худую коровёнку и приискать что-нибудь получше. Возвращаются они с ярмарки уже к ночи, но с такой породистой коровой, что надоили сразу же полтора ведра молока. Турка в восторге обнимает корову, а бабушка готовит ему чай по-бурятски – с молоком и маслом, продолжая отчитывать гостя за его привычку дарить мне, ещё ребёнку, серебряные украшения «на свадьбу». – Ты моей сопливке голову не морочь, – говорит ему бабушка. – Это у вас басурманский обычай – дитя ещё в люльке, а вы уже давай приданое собирать. И сколько же лет вы готовитесь к свадьбе? – Всю жизнь, – смеётся гость. Вспоминаю свою строгую бабушку и понимаю, что понятия нового мышления, «политкорректность» и «толерантность», неприложимы к ней. Политкорректность – это по-русски вежливость и определённая дипломатичность отношений. И бабушка была подчёркнуто вежливой с неприятными ей людьми, но могла отругать меня, «сопливку», и турку, потому что любила нас. Не оттого ли так трудно приживается политкорректность у нас в России, что за дипломатией слов всё же угадывается тот холодок, когда на языке мёд, а под языком лёд? Ещё хуже обстояло у моей родни с толерантностью. Слово «толерантность» означает «терпимость», или, говоря языком психологии, невосприимчивость человека к тому, что представляется ему неважным. Например, мать ругает ребёнка за что-то, а тому как о стенку горох. Это значит, что ребёнок толерантен к словам матери, то есть не воспринимает их. «Толерантность, – писал Честертон, – это добродетель людей, которые ни во что не верят». Но такая добродетель не в чести у православных. Более того, во времена татаро-монгольского ига воинов Золотой Орды настолько поразили огненная вера православных и их готовность принять мученичество за Христа, что был издан указ, по которому за оскорбление православного священника полагалась смертная казнь даже монголу. А вот другой закон, усвоенный мною с детства: не смей оскорблять чужую веру, пусть она даже неприемлема для тебя. Во всяком случае, надолго запомнилось, как мама отвесила мне подзатыльник, когда я забавлялась, играя в намаз, и слегка передразнивала старика Хабибулло. Помню, как после крещения я сказала дедушке Хабибулло: – Деда, я теперь православная. – Якши, хорошо, – обрадовался старик. Хотя, казалось бы, что тут хорошего для мусульманина? Разная вера разъединяет, но вот что объединяет нас – неприятие того цинизма, когда, говоря словами Достоевского, Бога нет и, значит, всё дозволено. Одним из самых оскорбительных слов в узбекском языке является слово «кафир»: «неверующий». Кафиром может быть русский, узбек, кто угодно, но это тот самый человек, для которого Бога нет, но есть хамская вседозволенность. А ещё в языках разных народов есть свои слова для отступников, отрёкшихся от своего народа и веры отцов. В узбекском языке это «мушрик», то есть «многобожник», или «идолопоклонник». А от ветхозаветных евреев в нашу жизнь пришло слово «мусер», в русском произношении «мусор». Именно так уголовники называют милиционеров. Знаменитый инквизитор Торквемада, отправивший на костёр несколько тысяч человек, был мусером. И хотя эти подробности потом забываются, но народ хранит память о сути событий: во главе крупнейших злодеяний, принёсших немало бед человечеству, стоят кафир, мусер и мушрик. «По причине умножения беззакония во многих охладевает любовь», – сказано в Евангелии (Мф. 24, 12). Чем меньше в нашем мире любви, тем больше говорят о толерантности. И сегодня берётся под подозрение даже попытка рассказать об особенностях русского или, допустим, узбекского народа. Да какие там особенности и различия, если идеал цивилизации – вненациональное безрелигиозное общество? Теперь этому учат даже школьников, воспитывая в них горделивое сознание людей новой расы, способной всё преодолеть. Но не всё преодолимо. Есть трагизм бытия и одиночество людей в холодном от безверия мире. Есть несовместимость национально-религиозных обычаев. Вот, например, очевидная несовместимость: в Рамадан мусульмане постятся, принимая пищу лишь после захода солнца, а у православных совсем другие посты. На сельскохозяйственной базе у мамы работали в основном узбеки, и в Рамадан они только ужинали, отказываясь от обеда. Готовить в Рамадан обеды – это напрасно переводить продукты. И мама отдаёт распоряжение повару-узбеку, чтобы не готовил обеды, но лишь ужины для постников, а сама с несколькими русскими служащими перебивается в обед чаем с лепёшкой. Так проходит несколько дней. А потом повар начинает готовить обеды для русских, говоря, что люди ругаются и стыдят его: вот, мол, русские уважают наш пост. И что, оставлять их за это без обеда? Нет, на уважение надо отвечать уважением, а узбеки, замечу, чуткий народ. Да, мама никогда не ходила на мусульманские праздники, связанные с исповеданием верности исламу, но она бывала на семейных торжествах. Больше всего мне нравилось ходить с мамой на хашар. А это такой национальный обычай, когда вскоре после свадьбы вся махалля (квартал) выходит строить молодожёнам дом. Уже с утра торжественно трубят карнайчи, созывая людей на хашар. А потом музыканты ещё не раз сыграют на стройке, чтобы работалось веселей. А работа, действительно, кипит. Даже мы, дети – праздный народец, стараемся быть полезными и носим воду в летнюю кухню, где шинкуют для плова морковь. Это единственная обязанность хозяев – приготовить обед для махалли, а дом им всем миром построят бесплатно. Так закладываются основы будущей многодетной семьи: у молодых есть свой дом – полная чаша, ибо на свадьбу надарят столько всего необходимого для жизни, что нет нужды ходить в магазин. Всё же великое это дело – обычай народной взаимопомощи. Большинство семей в махалле небогаты, но с миру по нитке – голому рубашка, а молодым совет да любовь. К сожалению, у нас в России жизнь молодой семьи чаще всего начинается с проблем. Негде жить и надо снимать квартиру, а ещё нет ни ложки ни плошки. Помню, как у нас с мужем была сначала всего одна кастрюлька, в которой мы заваривали чай или готовили суп. Слава Богу, помогали родители. И всё же после свадьбы я мечтательно сказала маме: – Хочу обратно в махаллю. – А ты сможешь? – усмехнулась она. Нет, не смогу. Да и махалля с её обычаем народной взаимопомощи постепенно уходит в прошлое. На месте былых кварталов с глинобитными дувалами и садами теперь высятся корпуса многоэтажек, где соседи порой не знают соседей. Дедушка Хабибулло живёт сейчас на шестом этаже панельного дома. И старик часами сидит на балконе, тоскливо глядя вниз на асфальт. Где его сад с благоуханными розами? Где весёлый сосед из махалли, утешавший его, бывало, за чаем: – Э-э, дорогой, нет причины печалиться, если в твоём саду растёт шафран. Нет теперь шафрана, есть асфальт. Дегиш Странная всё-таки была у нас империя, где «колонизатор» Россия жила беднее «колоний». Идеология в этой империи попирала экономику и главенствовала идея братской многомиллиардной помощи национальным республикам, а также мятежным развивающимся странам. А потом империя рухнула и наступили времена смуты, развала экономики и массового обнищания людей. Это обнищание было столь неожиданным, что стихийные митинги той поры чаще всего сводились к вопросу: кто кого ограбил, если вдруг обеднел народ? Скинхеды на своих сходках в Подмосковье обвиняли во всём «чёрных», которые «понаехали» и «грабят» русских. И первое, что я увидела, приехав в командировку в Ташкент, была точно такая же молодёжная тусовка, где уже пылкий узбекский хлопец поносил «колонизаторов», которые «ограбили» и веками угнетали узбекский народ. Юнцы восторженно кричали: «Истикол!» («Независимость!»). А в Ташкенте меняли названия улиц, избавляясь от имён «угнетателей». Как ни смешно, но в число «угнетателей» узбекского народа попал Николай Васильевич Гоголь, и улицу Гоголя переименовали. Именно на этой бывшей улице Гоголя я нечаянно встретила дедушку Хабибулло в его неизменном выцветшем ватном халате. Старик, как выяснилось, возвращался с митинга, где пытался выступить в защиту дружбы народов, но был удалён с трибуны сторонниками независимости. – Что происходит? – спросила я старика о ситуации в республике, из которой наша семья уехала ещё до перестройки. – Это дегиш, – ответил он, хватаясь за валидол. – Большой дегиш! Узбекское слово «дегиш» означает то опасное бедствие, когда река вдруг меняет русло и в воду рушатся деревья и прибрежные кишлаки. Однажды я видела последствия дегиша – по реке плыли детская люлька и огромная чинара рядом с ней. Всё происходит как бы внезапно, хотя река уже давно подтачивала берег, пролагая себе тайное подземное русло. Река трудилась, возможно, годами, чтобы обрушить потом в воду эти чинары, детскую люльку и кишлаки. Вот так однажды рухнула наша империя, подточенная работой подземных вод. Сердце тогда разрывалось от боли – для кого-то империя, а для нас Отечество и земля наших прадедов и отцов. Только заранее была обречена на крушение эта бесчеловечная безбожная власть, ибо всё, построенное без Бога, однажды рухнет. Впрочем, о Боге мало кто думал – искали виноватых. Иные люди слепли от ненависти, изобретая свой «образ врага». А только на Востоке говорят: ненависть – это выстрел в собственное сердце. Ненависть неразборчива по своей природе, и ей всё равно, на кого опорожнить злобу. Здесь только вначале обвиняют инородцев, а потом узбеки убивают узбеков, как это было во время кровавой бойни в Андижане в 2005 году. И точно так же русские стреляли в русских у горящего Белого дома в 1993 году. Слава Богу, что жизнь постепенно налаживается и наступает некоторое отрезвление. Отрезвляла прежде всего беда, и почему-то запомнилось, как возмущались некогда люди у пустых прилавков ташкентского гастронома. Толпа уже угрожающе вскипала гневом, когда продавщица сказала: – Кто кричал «истикол»? Вот и ешьте «истикол»! А ещё помню, как мы сидели за достарханом в доме дедушки Хабибулло и его сын Юсуф умолял меня повлиять на старика, чтобы тот не ходил на митинги в надежде защитить «дустлик», то есть дружбу народов. – Ота, пойми, – убеждал он отца, – все нормальные люди относятся к русским нормально. Это политики тащат нас в грязь! Отец и сын спорили. Внук, не вникая в политические дрязги, невозмутимо щёлкал клавишами компьютера. А телевизор вещал: «Сегодня состоялось открытие новой чайханы на триста посадочных мест». Тут мы с дедушкой Хабибулло разом поперхнулись чаем, ошеломлённо глядя на телеэкран: официанты в псевдонациональной униформе и оформление, рассчитанное на интуристов, в помпезном стиле «а ля Восток». Только это уже не чайхана, а «Макдоналдс» и конвейер общепита. Разве такой была наша чайхана под чинарами, где душа отдыхала от суеты? Здесь неважно, кто директор фабрики, а кто сторож на ней. И неспешно беседуют старики, а кто-то, бывает, прочтёт стихи. Говорят, что учёный-математик Омар Хайям писал свои стихи для друзей из чайханы. Им были бы непонятны его математические выкладки, а чайхана – это некое единение людей и отрешение от суеты перед Вечностью. Раньше в Ташкенте было много людей в неповторимо прекрасной национальной одежде. А теперь, как и везде, преобладает стандарт – джинсы, топики, футболки с надписями и всё то, что носят в Москве. Ташкент сегодня – это практически европейский город, очень красивый, но уже незнакомый мне. А ещё в узбекском языке появилось неизвестное прежде слово – «гастарбайтеры». С гастарбайтерами я познакомилась в провинции. Только приехала сюда, как меня окликнул у вокзала бывший шофёр мамы и увёз с собою на праздник в кишлак. Так я вернулась в страну своего детства, где за глинобитным дувалом серебрилась листвою джида и доцветали уже обожжённые заморозком последние хризантемы. В отведённой мне для отдыха комнате были только ковёр и кровать, которую завели когда-то для моей русской мамы, неспособной спать на полу. Когда мама уехала, а потом начался массовый отъезд русских из Узбекистана, кровать поставили в нишу на высокий постамент, и забираться на неё надо было уже по лестнице. Кровать на пьедестале ужасно напоминала памятник. Лезть на этот памятник совсем не хотелось, но хозяева так растроганно смотрели на меня – вот, мол, помним и любим вашу маму, оберегая её кровать, что пришлось из учтивости залезть. Следом за мной на кровать вскарабкались человек семь малышей. Первой залезла малышка Зухра и, обмусолив меня поцелуями, заявила: – Когда я вырасту, я буду русской. – А я, когда вырасту, – сказал серьёзный маленький мальчик, – буду немцем. Построю большую-большую фабрику, и у всех тогда будет работа. Что ж, всё понятно – где-то неподалеку немцы строят фабрику, и безработные с нетерпением ждут, когда появятся рабочие места. Работы нет. А если есть, то в условиях обнищавшей провинции можно заработать лишь от двух до десяти долларов в месяц. Вот почему уже ранней весной почти всё мужское население кишлака уезжает работать на стройки в Россию. Иначе не выжить. Летом на полях работают в основном женщины, и сиротливо в домах без мужчин. Но вот в России ударили морозы, и в кишлаке сегодня праздник – вернулись домой кормильцы-строители. Привезённый ими заработок потом экономно растянут на год. Но сегодня можно не экономить, и над кишлаком стоит сытный запах плова. Наконец плов готов, и всех приглашают к столу. На самом почётном месте, за достарханом, сидят строители. Дети виснут на них – соскучились. А женщины, радуясь, всё же тревожатся: в газетах пишут, что в России убивают азиатов и теперь опасно ездить туда. – Да не верьте вы этому вранью! – возмущается бригадир строителей Аброл. – В России работать гораздо лучше, чем в… Тут Аброл осекается, не желая обличать своих братьев-мусульман. Но мне уже известна эта история. В первый раз гастарбайтеры поехали на заработки в соседнюю республику и попали фактически в рабство. Узбеков избивали, заставляя за копейки работать на износ, и запирали на ночь в сарае. А потом Абролу и его бригаде повезло – в Россию уехал директор их школы Владимир Иванович. Сначала бедствовал, как все переселенцы. А потом открыл в Подмосковье свою строительную фирму, предпочитая приглашать на работу своих земляков-узбеков – они трудолюбивы, не пьют и уважительно относятся к людям. Словом, директор школы по-прежнему опекает своих бывших учеников, хотя проблем, конечно, хватает. – Милиция часто останавливает на улицах, – рассказывал Аброл о жизни в России. – Но посмотрят паспорт: «А-а, узбек» – и отпускают. В России уже поняли, что мы мирный народ. – Что, и «урюком» ни разу не обозвали? – задаю я неделикатный вопрос. – Меня однажды обозвали, – признаётся самый юный из всех строителей Баджи. – А что? Урюк – красивое дерево, и нет прекрасней его на земле. Вот у Омара Хайяма есть рубаи про урюк… Но вспомнить рубаи про урюк у Баджи не получается, и вспоминается почему-то иное:
Баджи смущается, понимая, что на празднике нет места печали, и, улыбнувшись, читает другое рубаи:
Баджи всего семнадцать лет, и Омара Хайяма он знает, по-моему, наизусть. Говорят, он был самым одарённым учеником их школы, а потом умер отец, и в 12 лет Баджи пошёл работать. У Баджи цель – дать образование своим братьям и сёстрам. Один брат уже учится в колледже для программистов. Образование платное и, мягко говоря, семье не по карману. Но Баджи упорствует, утверждая: будущее узбеков не за кетменём и мотыгой, но за профессионалами высокого класса. Баджи не покупает себе одежды и ходит в стареньком спортивном костюме. А по ночам ему снятся своды библиотек и аудитории университета. Очень хочется учиться! Но надо идти путём «урюка»-гастарбайтера, а это путь жертвенной высокой любви. * * * По итогам той уже давней командировки в Узбекистан я написала статью о гастарбайтерах, но её отвергли, сказав, что нужен негатив. Вот если бы Баджи избили или убили в России – это была бы отличная новость для первой полосы. А ещё лучше написать о том, как в Узбекистане нарушают «права человека». Неужели, иронизировал редактор, я не увидела в Узбекистане ничего плохого? Конечно, увидела. Сейчас этой грязи везде полно. Но во времена торжествующего бесчестия особенно дороги встречи с людьми чести, а такими были дедушка Хабибулло, Аброл и Баджи. К счастью, история любого народа всегда шире сиюминутных политических дрязг. А для меня история узбекского народа началась с моей мамы. Вот мы приехали с ней к папе в Ташкент и стоим на привокзальной площади, ожидая машину. Ещё очень рано, едва светает, а площадь уже запружена повозками, запряжёнными осликами и лошадьми. Повозок много, но прибывают всё новые. – Что происходит? – спрашивает мама. – Сирот встречают, – объясняют ей. А потом приходит поезд с сиротами из блокадного Ленинграда, и узбеки прямо у вагонов разбирают их по домам. Несут на руках истощённых детей, плачут, целуют и утешают их. А мама достает из баула хлеб и торопливо несёт его детям. Когда-то в центре Ташкента стоял памятник семье Шамахмудовых, усыновившей в годы войны пятнадцать осиротевших российских детей. Когда весной 2008 года памятник снесли (позже его установили на окраине Ташкента), среднеазиатский интернет взорвался посланиями молодёжи: «Пацаны, мы братья – русские, узбеки, таджики, все!» И долго ещё бушевал интернет посланиями на сленге и иных языках: «Пацаны, дустлик!», «Братья, дустлик!». В Ташкенте и доныне стоят дома с выложенными по кирпичу названиями российских городов, например Новокузнецк или Нижний Тагил. Это дар России Ташкенту, разрушенному землетрясением 1966 года. Помню, как в цехах московских заводов и фабрик стояли тогда картонные коробки с надписью: «Ташкент». И никто не проходил мимо, не внеся своей лепты в помощь пострадавшим. Коробки наполнялись быстро. А вот ещё одно, правда, смутное воспоминание детства. В Ташкенте за Боткинским кладбищем было обширное селение каких-то странных нищих, ночевавших в убогих сараюшках и в шалашах. У нас это место называли «Шанхай». Взрослые запрещали детям приближаться к Шанхаю, говоря, что там живут опасные люди и за общение с ними могут арестовать. Только из истории нашей Церкви мне стало известно – ташкентский Шанхай был селением исповедников земли Российской. Их было более трёх тысяч, священников и монашествующих, обречённых на голод и лишения ссылки за верность Господу нашему Иисусу Христу. Но к православным ежедневно приходили мусульмане и приносили им лекарства и еду. Вот только один факт из истории гонений. Когда последнюю настоятельницу Ташкентского Свято-Никольского монастыря монахиню Лидию (Нагорнову) приговорили к расстрелу, её спас от расстрела и спрятал у себя мусульманин Джура. Не знаю, как сейчас, но свидетельствую о прошлом: узбеки всегда уважали «людей Книги», как называют здесь христиан. Это не случайно. Уже в третьем веке, когда Русь ещё поклонялась идолам, в Туркестане были общины христиан. Предание утверждает, что здесь проповедовал Апостол Фома, когда шёл через Азию в Индию. А в пору расцвета халифата христиане занимали видное положение при дворе и были визирями, советниками и личными врачами халифа. История не знает сослагательного наклонения, но некоторые востоковеды полагают, что быть бы Туркестану православным краем, если бы не ересь несториан, превративших православие в злобную карикатуру на него. Несториане крайне жестоко преследовали иноверцев, и это породило не менее жёсткий отпор. Таковы актуальные и поныне уроки истории: там, где отсутствует истинная любовь к Богу и к людям, там торжествует земная злоба. И тогда снова плывёт по реке детская люлька и краснеют от крови воды реки. Времена смуты – это ещё и времена тех постыдных фальсификаций, когда подлинную историю народа вытесняют политизированные мифы о ней. «Малое знание удаляет от Бога, а большое – приближает к Нему», – писал протоиерей Глеб Каледа, профессор и доктор геологических наук. К сожалению, моему поколению, ещё советскому, было доступно лишь то «малое знание» истории, когда, например, отношения князя Александра Невского с Золотой Ордой укладывались в учебниках в простую схему: вот униженный, покорённый народ, а вот наглые завоеватели. Но летописи свидетельствуют, с какой честью принимали князя в Орде. Хан Батый восхищался мудростью князя и однажды сказал приближённым: «Правду мне говорили о нём: нет князя, ему равного». Под влиянием Александра Невского в Орде была учреждена православная епархия, а сын хана Батыя Сартак принял христианство. На Волге и сейчас живут кряшены – крещёные татары, а мусульмане Поволжья почитают Александра Невского как святого. Именно эти мусульмане, потомки ордынцев, лучше нас помнят и охотно напоминают нам сегодня завет, оставленный благоверным князем Александром Невским: «Крепить оборону на Западе, а друзей искать на Востоке». Мы разной веры, но сердце просит любви. Нина ПАВЛОВА
|