ВЕРТОГРАД


Счёт

Брату было шесть, сестре – двенадцать. В конце лета их вывезли из Москвы.

Вокзал, ночь, затемнение. Крики, плач. Холодные, неотапливаемые – чтобы не было искр над крышей – вагоны. Ни матрацев, ни одеял. На нижних полках самая мелкота валетом по двое, на верхних – старшие по одному. Наглухо зашторены окна, но свет всё равно не зажигают – фонари только у проводников.

Полустанки, разъезды, станции. На станциях – кипяток. Воспитатели заваривают в бидонах чай – морковный, фруктовый, выдают сухие пайки. Семафоры, водокачки, стрелки, тупики, мосты, у мостов охрана, зенитки.

Далёкая заволжская станция, колонна крытых брезентом грузовиков, разбитый просёлок, лужи, грязь. Лес, убранные поля, среди полей – деревеньки. Снова лес, лес, лес. Наконец – двухэтажное здание бывшего дома отдыха.

Среди ночи подъём – «тревога». Директор интерната – лихой, весёлый мужчина в морской фуражке и лётчицкой куртке, с кобурой на боку – выстраивает в коридоре старших, сообщает, что в районе кладбища высадился вражеский парашютист, которого надо обезвредить, и приказывает: «Вперёд! Стране нужны только сильные и смелые люди!»

Гонит их на погост, заставляет ползать между могилами, даёт «отбой». Одних благодарит «за смелость и мужество», другим выносит взыскания «за предательское малодушие». «Тревоги» отныне следуют через ночь, по ночам же устраиваются пионерские сборы и заседания совета дружины.

Однажды на легковой машине прибывает начальство – гражданское и военное. Осматривают противопожарный инвентарь, заглядывают в продовольственную кладовку, дровяной сарай, проверяют документы у взрослых, и, ко всеобщей неожиданности, интернат оказывается без директора.

– Это недоразумение, – успокаивает он растерявшихся подчинённых, – кое-каких записей не хватает.

– На фронте добавят, – мрачно шутит военный и протягивает руку:

– Оружие...

Директор расстёгивает кобуру, передаёт револьвер и стыдливо опускает глаза: «Ненастоящий».

За неимением выбора новым руководителем назначается доставленный из ближайшей деревни бывший конюх.

– Титов? Иван Валерианович? – спрашивает военный, разглядывая конюхову справку.

– В точности так, Аверьяныч я.

– Действуйте.

С тем и уехали.

Первым делом воспитательницы робко поинтересовались, как часто будут теперь устраиваться «тревоги». Аверьяныч, не успевший ещё, кажется, осознать, что сталось, обвёл всех рассеянным взглядом и тихо сказал: «Пошто зря ребятишек мучить? Да и покойников тревожить грешно...»

Собрали во дворе детей, представили им нового директора.

– Вот что, – проговорил он, когда толпа, обсудив случившееся событие, попритихла. Откашлялся и повторил:

– Вот что... Война, по всему видать, к зиме не кончится – стало быть, про дрова думать надо, про харчи. Запасов ваших... наших то есть... надолго не хватит. Так что, хорошие вы мои, жизнь у нас с вами пойдёт такая: которые ещё совсем малые – не ученики, – тех за ворота не выпускать, не потерялись чтобы. Остальные – и вы, гражданки учителки, тож, извиняйте, конечно, – разделимся на бригады, работать будем: дрова заготовлять, грибы, ягоды...

– Ур-ра-ааа! – закричали дети.

– Поголовье сохранить надобно, – сказал ещё он, но этих слов никто уже не услышал.

«Здорово-то как! – подумала сестра. – Жаль, что война скоро кончится». Предыдущим вечером она по просьбе старухи нянечки читала вслух письмо из Ленинграда. Письмо было июльское, читанное не единожды, старуха знала его наизусть и, одобрительно кивая, повторяла шёпотом: «Дедушка ваш задерживается... по причине военных действий... дороги закрыты... временно... до октября... от Коли весточки нет... Алёша уехал... учиться на танкиста... Маруся...» «Маруся – это невестка моя, – объясняла старуха, – Алёша – внучек, Коля – сынок, он моряк у меня, в плавании, а дедушко, вишь, попроведать внучека поехал, всего на неделю-то и собирался, да вот – по причине, до октября».

Шёл сентябрь.

Аверьяныч спешил. Грибов запасли быстро: насолили, насушили, должны были вот-вот управиться и с ягодой: клюквой, брусникой. С дровами дело обстояло куда хуже: работники годились лишь чтоб собирать хворост. Конечно, начальство обещало прислать на несколько дней пару-тройку леспромхозовских вальщиков, но Аверьяныч, как всякий бывалый человек, следовал принципу: «На Бога надейся, а сам не плошай». Когда они смогут выбраться, лесорубы-то, да и достанет ли им времени заготовить дров на всю зиму – как-никак плита и четыре печки... Каждое утро, затемно ещё, уходил Аверьяныч в лес, валил тонкомерные сухостоины, обрубал сучья, а хлысты выволакивал на просеку, с тем чтобы вывезти их потом на санях. Пока топили остатками прежних запасов.

Дни становились короткими, тёмными, снег шёл, дождь моросил. Детей теперь не выпускали из дома. Болезни начались. Карантин отделил первый этаж от второго, и сестра, жившая со старшими на втором этаже, скопив косточек от компота, заворачивала их в бумажный фантик и опускала на нитке к форточке первого этажа – брату, гостинец.

Нянечка получила новое письмо: «Зачем вы только старика своего прислали? И так есть нечего, а тут ещё он. Работать, видите ли, не может, только лежит да за сердце держится, а чем я его кормить буду? Знали, что больной, так и не присылали бы на мою шею нахлебника. Будьте вы прокляты!»

– Фашистка! – возмущённо воскликнула читавшая письмо сестра.

– Не знала я ничего, – качала головою старуха, – здоров ведь был, не хворал ведь... Да и войны тогда не было... Дедушко ты мой, дедушко, прости... – Она стянула с головы платок и долго сидела так, в неподвижности, не утирая слёз.

Карантин вскоре пришлось отменить – чихали и кашляли сплошняком все. Докторша не успевала ставить банки. Запасы лекарств, и без того ограниченные, иссякли.

– Что у тебя осталось? – спросил Аверьяныч.

– Канистра спирта, литр йода, бинты, – отвечала докторша.

За полканистры спирта он выменял где-то мешок горчичного порошка, за пузырёк йода – корзину сушёной малины. Можно было лечить.

Весь вечер жарко топилась плита, пар из кухни валил, точно из бани; с вёдрами, полотенцами бегали нянечки, воспитательницы, учителя, директор: понаставили всем самодельных горчичников, понапарили ноги, а потом ещё напоили всех чаем с малиной и до утра меняли простыни у малышей. Утром интернат начал выздоравливать.

Но Аверьяныч попросил ещё один пузырек йода – на обмен: «Ослабли ребятишки, мясцом бы их подкормить». Однако мяса, против ожидания докторши, он не принёс, зато принёс дроби, пороху, и со следующего дня самым хилым да хворым стало перепадать по кусочку зайчатины или другой дичины. Потом навалило снегу, и старик охотиться перестал. Однажды ещё он сменял двести пятьдесят граммов спирта на раздавленную лошадью курицу, но потом уже и менять нечего стало.

Поехал Аверьяныч в райцентр. Дали ему мешок овсяной муки, подводу картофеля, подводу моркови, бочку керосина, соль, спички, мыло.

Под Новый год Аверьяныч взял на берлоге медведя. Как это было – никто не видел, никто не знал. Когда директор вернулся, руки у него тряслись – не то от усталости, не то от пережитого. Но отдыхать было некогда, следовало поскорей вывезти тушу, чтоб волкам не досталась. И тут же, потемну, взяв с собой самых крепких тёток из интернатского персонала, отправился он на санях в лес. Дорогой заставлял напарниц петь погромче, и они усердно блажили, а на обратном пути Аверьяныч, шедший за санями, то и дело поджигал в руках пучки сухих еловых веточек и, дав разгореться, бросал в снег. И уж неподалёку от дома, услыхав вой, он разочек бабахнул для острастки из двух стволов. Так и добрались.

Медвежатины хватило надолго, но вот дрова скоро кончились: и прежние запасы, и заготовленные хлысты сушняка. Аверьяныч перевёз в интернат собственные – все до полешка. «Январь протянем, – прикидывал он, – там штакетник начнём палить, а потом?» Снова собрался в город, но тут наконец нагрянули лесорубы. Не вальщики, правда, а вальщицы – мужиков и в леспромхозе не оставалось, но зато целая бригада: со своими харчами, своими лошадьми и даже с сеном для лошадей, а главное – с бензиновой циркуляркой, которой можно было кряжевать бревна.

Женщины разместились было в интернате, но уже вечером стало ясно, что это ошибка: дети плакали, кричали наперебой: «Это моя мама», «Нет, моя», – просились на руки... Измученные вальщицы провели полночи в слезах и рыданиях. Пришлось переселить их в деревню, в пустующую Аверьянычеву избу. Отработали они неделю без продыху и уехали. Глядя на заваленный чурками двор, директор объявил: «Теперь не замёрзнем».

Вскоре после Нового года нянечка получила очередное письмо: «Дедушка умер. Похоронила я его хорошо. В Колину рубашку одела. Помните, ту, с украинской вышивкой, почти не ношенную. На кладбище свезла и даже колышек с дощечкой в землю заколотила, чтобы знать место, а то хоронят там всех вперемешку. Пишу я из Вологды. Меня эвакуировали сюда как тяжелораненую. Во время бомбежки завалило меня и перебило обе ноги. Хоть нынче я и без ног, но всё плачу от счастья, что живая. Мама, страшнее того, что я видела и перенесла в Ленинграде, быть ничего не может. После блокады и ад раем покажется. От Коли так весточки и не было, и про их корабль ничего узнать мне не удалось. Да теперь я Коле такая и не нужна. Лёшенька писал шесть раз из Москвы, потом там наступление началось, и что-то нет писем. Простите меня, мама, за всё и прощайте. Адрес свой я вам сообщать не буду».

В конце января докторша ездила на станцию, получила медикаменты, и у Аверьяныча вновь появился обменный фонд, с помощью которого он сумел полностью укомплектовать интернат тёплой одеждой и валенками. Не всё, конечно, было новым, не всё – нужных размеров, и взрослые теперь по ночам шили, кроили, штопали. «Покрепче, главное, – наставлял директор. – Пусть не так баско, но покрепче – нам долго ещё тут куковать». Сам он подшивал валенки.

Брат писать ещё не умел, он нарисовал отцу поздравительную открытку: танк со звездой. На обороте сестра написала: «Дорогой папочка! Поздравляем тебя с Днем Красной Армии! Желаем перебить всех фашистов! Я сочинила стихотворение: “Жду тебя, и ты вернись, только очень жду...”» Заканчивалось стихотворение словами: «Просто я умела ждать, как никто другой». Спустя время пришёл ответ: «Хорошие вы мои, дорогие! За поздравление спасибо. За “стих”, если вернусь, выпорю», – вот и всё, что было в конверте со штемпелем: «Просмотрено военной цензурой».

Немного совсем оставалось уже до весны. «Скорее бы таять начало, – вздыхал Аверьяныч. – Тетеревов, глухарей добудем, соку берёзового попьём, а там, глядишь, утки поприлетят, гуси – всё перепадет хоть что-нибудь. Чахнут ребятишки-то... Дотянуть бы до Егорьева дня, дальше легче: хвощи-пестыши повылазят, другая травка – подлечимся. Бывало, на Егория скотину выгонишь, побродит она по отмёрзшей земле под солнышком, подышит ветерком, чего-ничего пощиплет и – где хворь, где худоба?»

Не дотянули: корь, коклюш, скарлатина. Три палаты пришлось превратить в изоляторы, власть взяла докторша: «Полная дезинфекция, марлевые повязки, проветривание помещений...» «Усиленное питание», – чуть было не скомандовала она машинально, но спохватилась и промолчала.

Брат заболел скарлатиной. В палате рядом с ним лежала дочь докторши. Остальные скарлатинники выкарабкались кое-как, а этим становилось всё хуже и хуже – не повезло, тяжёлая форма.

Наступила ночь, которая должна была стать для них последней. «Сорок и восемь, сорок один и две», – записав показания градусников, докторша вдруг спросила нянечку:

– От вашего сына... ничего нового нет?

– Нет, – отвечала старуха. – Ни от сына, ни от внучека. – И вдруг заплакала: – Невестка писала, что...

Но докторша перебила её:

– А кто родители этого мальчика... не знаете?

– Этого? Как не знать – знаю, сестра евонная мне рассказывала. Отец воюет у них – командир, а мать... запамятовала, кем она... Одним словом, в Москве, в столице самой... Там рядом и Алёшенька в наступлении...

– А мне муж писал, что должен вот-вот отпуск получить, – задумчиво проговорила докторша. – Навестить меня собирается.

– Дак вы уже сказывали мне... Это, конечно, дело хорошее.

– Идите, отдохните немного, скоро светать начнёт.

– А вы управитесь?

– Чего ж теперь не управиться? – докторша холодно улыбнулась.

Старуха пошла будить Аверьяныча:

– Желанный, ты уж подымайся: надобно два домика сострогать, кончаются ребятишки-то...

– Дура! – он свесил с кровати босые ноги, протёр глаза. – Городишь незнамо что! Кто ж живым людям гробы робит? Кикимора! Для себя самого ещё – куда ни шло, а для других... Да не реви ты, буде, наголосимся ещё.

К рассвету девочка умерла. Мальчик же стал поправляться и вскорости совершенно выздоровел.

А муж к докторше так и не приехал – никакого отпуска он получить не успел.

После войны сестра окончила педагогический институт, получила распределение в Ленинград и до пенсии преподавала литературу в детских домах.

Брат стал крупным физиком. Он то ездит по заграницам, выступая на симпозиумах и конгрессах, то катается на лыжах с каких-нибудь солнечных гор. В редкие дни, когда он дома, собираются у него гости – такие же, как он, учёные люди. Они любят петь под гитару о дождях, комарах, кострах и разлуке, поют отрешённо, самозабвенно. Любят беседовать о «безграничных возможностях человеческого мозга», о «величии силы познания», о том, что «умение считать только и может спасти человечество от катаклизмов». «Главное – счёт», частенько повторяют они.

Давным-давно нет Аверьяныча, старухи нянечки, нет и докторши. Тяжкий ей выпал жребий: в ту далёкую зимнюю ночь у неё было двое смертельно больных, а доза пенициллина – чудо-лекарства, присланного из Москвы, могла спасти только одного...

Авария

Разбудила её соседка по купе:

– Простите, но мне сейчас... кто-то сказал, что надо выйти в коридор – будет авария... Они оделись и вышли.

– Ещё раз простите: может, это приснилось мне, а я вас вот так потревожила... В следующее мгновение пассажирский поезд столкнулся с товарняком. Было множество раненых, были даже погибшие, но две женщины не получили и синяка. Они так крепко держались за перильце, установленное под окном, что в момент удара выдрали его вместе с креплениями, после чего перильце, цепляясь за стенки и сгибаясь в дугу, совершенно смягчило падение: в конце концов попутчицы просто уселись на пол...

Едва ли можно утверждать, что именно это событие изменило жизнь её семьи – и сама она, и её муж были людьми верующими, воцерковлёнными и к чуду отнеслись как подобает: заказали благодарственный молебен да пожертвовали храму что-то из незначительных своих сбережений. Быть может, дали они и некий обет – не знаю. Однако со временем в действиях и поступках этой дружной четы стала обнаруживаться строгая последовательность и закономерность.

Сначала муж, а он был офицером, уволился в запас, и местный батюшка взял его в храм алтарником и чтецом. Потом они переехали из приволжского городка в подмосковный посёлок – поближе к Троице-Сергиевой лавре. Благоверный нанялся в монастырь и честно отработал на разных трудовых должностях немало лет. Лаврские старожилы до сих пор вспоминают этого добродушного, могучего дядьку-бессребреника. Здесь же, в семинарии, учились двое его сыновей.

Наконец он вышел на пенсию и был рукоположён для служения в родном городке, однако служил недолго – заболел и вернулся. Помню, встретились в Сергиевом Посаде, разговорились о приходской жизни. Он грустно сказал:

– Живешь в Лавре и думаешь, что люди только и заботятся, как бы душу свою спасти, а выйдешь за стену: человеку семьдесят лет, одной ногою в могиле, а всё – про деньги, про деньги, про чьи-то долги... За каждым из нас – долг любви и благодарности: Богу, людям... Хоть сколько-нибудь вернуть бы...

Через несколько месяцев он скончался. Отпевали его сыновья – оба к этому времени стали священниками.

Святой

Есть такой тип церковных тётушек: ездят с прихода на приход, ссылаясь на чьи-то благословения, передают батюшкам приветы неведомо от кого, поклоны от незнакомых братий и сослужителей и рассказывают всякие новости: рассказывают, рассказывают... Ну, думается, коли уж такие тётушки есть, наверное, они зачем-то нужны. Впрочем, не знаю. А один старый архиерей – кстати, весьма серьёзный философ, – называл их «шаталова пустынь» и утверждал, что они, напротив, ни для чего не нужны. Поди разберись тут...

И вот три таких тётушки заявились в храм к моему приятелю, когда мы как раз собирались уезжать в Троице-Сергиеву Лавру. «Благодать-то какая, – говорят, – и нас возьмите!» Посадили их на заднее сиденье. Дорогою двое из них тараторили не переставая. Сначала сказали, что приехали по рекомендации Виктора из Псковских Печор, с которым приятель мой будто бы служил в армии. Тот вспоминал-вспоминал, и что-то плохо у него получалось: немудрено – всё ж таки прошло тридцать лет... Потом нам поведали, что у диакона Николая из какой-то епархии родился четвёртый сын, а у протоиерея Петра – восьмая дочка. Мы очень порадовались за отцов, о существовании которых даже не подозревали и которые между тем настругали столько детишек. Далее начались рассказы о мироточениях и других чудесах, перемежавшиеся разными сплетнями, так что пришлось тему разговора сменить.

– А что это подружка ваша молчит? – спросил мой приятель.

– Да она только начала воцерковляться: ещё стесняется батюшек, – в суетливости своей они не заметили, что добродетельную скромность поставили человеку в укор... Однако тут же набросились на попутчицу с уговорами и увещеваниями. Некоторое время она сопротивлялась, повторяя: «Да кому это интересно?» – но в конце концов согласилась рассказать какую-то свою историю.

Дело происходило в конце 50-х годов, когда рассказчица была студенткой. Жила она тогда в Симферополе. Случилось с ней сильное недомогание, и отвезли её на «скорой» в больницу. И вот лежит она в приёмном покое и час, и другой, и третий... Сознание временами стало покидать её, а возвращалось всё реже и реже... Вдруг сквозь мглу, сквозь пелену видит она: спускается по лестнице старичок в белом халате. Медленно спускается, осторожно, перила цепко так перехватывает... Подошёл он, склонился над ней – а глаза у него белёсенькие, словно слепые. И спрашивает дежурную медсестру:

– Давно привезли?

– Часа три, наверное, если не больше.

– А почему не оперируют?

– Партсобрание ведь! Отчётно-выборное! Не велели тревожить ни в каком крайнем случае.

Он приказал:

– Быстро в операционную! – и добавил: – Ей осталось жить двадцать минут...

Здесь сознание снова покинуло умирающую. Очнулась она уже в операционной: на стене висела икона Пресвятой Богородицы, и слепенький старичок молился перед этой иконой...

– Я успела подумать, – вспоминала рассказчица, – что мне страшно не повезло: мало того что хирург слепой, так ещё и время теряет, хотя сам сказал, что осталось двадцать минут. И вдруг я – безбожница, комсомолка, выбросившая бабушкины иконы, – взмолилась: «Пресвятая Богородица, спаси!» Я знаю, что говорить не могла – рот у меня пересох и губы не шевелились: я обращалась к Богородице мысленно, но старичок, подойдя ко мне, сказал: «Не тревожься – спасёт»...

Операция прошла замечательно, и больную через несколько дней выписали. Спустя годы узнала она, что оперировал её Симферопольский архиепископ Лука – великий хирург Войно-Ясенецкий... Святой...Такая история.

В Лавре мы с приятелем занялись своими делами, а тётушки отправились восвояси.

Впоследствии рассказчица стала монахиней одного из женских монастырей. А подружки её всё снуют и снуют по приходам.

Священник Ярослав Шипов
C cайта www.ostrog.spring-life.ru

назад

вперед



На глав. страницу | Оглавление выпуска | О свт.Стефане | О редакции | Архив | Форум | Гостевая книга