СТЕЗЯ ПРОЩАНИЕ В АПРЕЛЕ
«…Ну тогда хоть про эти приключения на железной дороге напиши», – уговаривал друг, когда год назад вернулся я с похорон мамы. Его предложение ко мне – написать статью о матери – показалось странным. Мы, журналисты, пишем ведь о других, а не о себе. Прошёл год... Ничего из памяти не истёрлось, но как бы отдалилось. И пришло понимание, что наши матери – это не совсем «мы», а исконная часть нашего народа, нашей истории. Воробьёвы вётлыВечером 29 марта мне в Сыктывкар позвонила сестра: «Мама ушла. Похороны думаю назначить на третий день, успеешь?» В отчий дом, что близ Беломорска, мне всегда было сложно добираться – это надо ехать в Вологду или в Архангельск и почти сутки там сидеть, чтобы попасть на мурманский поезд. Но вроде успевал. Бегу на вокзал. Вологда и Архангельск сразу отпали, нестыковка в расписании. Остаётся лишь вариант с пятью пересадками: Сыктывкар – Котлас – Обозерская – Малошуйка – Маленга – полустанок Выг. И далее восемь километров пешком до родного посёлка. Муторно, но маршрут давно мною проверенный, в двое суток укладываюсь. Прыгаю в вагон, перевожу дух... и тут настигает чувство утраты. За этими волнениями у железнодорожной кассы как-то притупилось понимание, что мать-то и вправду ушла. Насовсем. Через две недели, 13 апреля, ей исполнилось бы 87. Мы, её дети, в детстве загодя готовились к этой дате: старшие братья выпиливали лобзиком разные поделки, я рисовал, сестра вышивала поздравительные слова на подарочных скатёрках. А потом мы все разлетелись в разные стороны. После смерти отца мать осталась одна, но в город переезжать напрочь отказалась: «Пожила я у твоей сестры в Питере в четырёх-то стенах, ой, худо стало, еле отдышалась здесь». В последние годы в каждый мой приезд этак невзначай роняла: «Да, а вот здесь в шкафу, на нижней полке, всё для погребения приготовлено. И там же сумочка, в ней деньги на расходы...» Жить бы ещё и жить – бодрая, при ясной памяти. Но сломала ногу, просто переходя из одной комнаты в другую. За порог запнулась. Соседки в больницу доставили. Там она дождалась, когда дочь из Питера примчится, – и через пару дней тихо отошла к Богу, успев исповедаться и причаститься. Не стала нас мучить – это ж теперь прикована к постели, ухаживать нужно... Вот и Котлас. Через два часа отходит архангельский, беру билет до Обозерской. Снова перестук колёс, за окном – леса, леса... Вспомнился рассказ матери, как она в конце 50-х отправилась в Карелию жить:
– Гляжу я в окошко поезда, красота какая – столько деревьев, озёра! А потом, глядь, камни стали появляться, кругом-кругом камни... Заплакала я. Куда ж я еду?! На этой земле ничего не вырастишь. Вот у нас в деревне Озёрки на Рязанщине – чернозём, земля мягонькая, тёплая. Выйдешь на вертеп, на возвышенку, оглянешься: все поля кругом распаханы. Впереди, в четырёх километрах, село Чернава, которое так из-за нашего чернозёма названо. Другие сёла направо-налево, Богородицкое и Буково, ой, далёко, в семи верстах, а между ними – поля, поля. И слышно-то всё. Как начнут звонить в колокола, ой, со Змеёвки даже доносится, что в девяти-то верстах. Позже уточнил я в справочнике, почему село в Милославском районе Рязанской области Чернавой называется. Да, есть версия, что из-за знаменитого местного чернозёма. Но имеется также легенда, что Дмитрий Донской, направляясь со своим войском на Куликово поле (а до него там рукой подать), прозвал местных жителей «чернавцами» за то, что они топили избы по-чёрному. Парадокс русской жизни: на скудных северах крестьяне зажиточные были, дома-хоромы себе строили, а на жирных чернозёмах не так жировали, поскольку постоянно их налогами душили. Впрочем, кому как повезёт. Деревня Озёрки, откуда мамин род Воробьёвых происходит, в старину к Чернаве не относилась, а была, судя по окладной книге 1676 года, вотчиной архиерейского дома. Там другой коленкор, по-божески с крестьян брали. В последние годы, навещая мать, открывал я семейные фотоальбомы, включал диктофон и записывал её комментарии к снимкам. Другим тоже советую – со снимками-то память лучше оживляется.
Главная у нас фотография – Филипп Иванович Воробьёв с окладистой крестьянской бородой, а по бокам его дочери Мария и Евдокия (моя мать), у которых на руках первенцы, два маленьких Николая. – Ведь похожа я на папаню, да? – удивлялась мать, которой уж самой за восьмой десяток, как и её отцу на фотоснимке. – Такой же нос и лоб большущий. Я-то стеснялась большого лба, зачем он девке-то. Бывало, вот так связывала платок и спускала, чтобы выглядело поменьше. – Мам, а что это за лес за вашими спинами? – спрашиваю. – Какой лес? У нас там одни поля. – Да вот же! – Это мы на лавочке перед нашим домом сидим, сосед нас фотографировал. А лес – это папаня ещё в молодости у дома насадил. Там и вётлы, и берёзы, и яблони, даже три дуба было. Кругом жёлуди лежали. Наши озёрские постоянно к папане приходили: «Дядь Филипп, вот купил лопату, насадить не на что». Пойдёт отпилит. Потом опять: «Дядь Филипп, я косу купил...» Никому не отказывал, добрый был. – А что же, они сами деревьев не сажали? – Да вот не знаю... Это, наверное, в роду Воробьёвых так передавалось – у дедушки Ивана ведь тоже были деревья посажены. А папаня у него – старший сын, вроде как наследник. Потом и Кольке передалось, который на фотографии-то у меня на руках. Видел, какой у него сад? И то верно. Когда-то старший брат Николай меня удивил: бросил работу в военном НИИ и уехал из большого города в глухую деревню в средней полосе – инженер-программист вдруг стал увлечённым крестьянином-садоводом. Словно запустилась какая-то дремавшая в родовой памяти программа: растить, растить! А у меня почему-то не «запускается». Видать, в отца уродился, костромского северянина. В окне показались пакгаузы Обозерской. Крупная станция, от которой идёт отворотка на Беломорск. Семь часов здесь валандаться, пока рабочий поезд не подадут. Примиряет с ожиданием лишь то, что дальше шибче будет – прыг-скок с поезда на поезд, они тут впритык ходят. Перекрестившись на станционную деревянную часовню, ещё не открытую с утра, иду на вокзальчик коротать время. Довольна будь своимВот и поезд – два вагона. Для местного люда и железнодорожных обходчиков больше и не надо. Вновь за окном потянулись леса, леса... Эту однопутейную железную дорогу Обозерская – Беломорск, что протянулась вдоль побережья Белого моря, строить начали перед самой войной и закончили в сентябре 1941 года. И как в воду глядели. Фактически она стала «дорогой жизни» – по ней из мурманского порта везли ленд-лиз, поставлявшийся арктическими конвоями союзников. Мурманскую-то железную дорогу, что на Москву идёт, немцы и финны сразу перерезали. Сейчас трудно представить, как то поколение русских людей всё это пережило: первая германская, гражданская, голод, после небольшой передышки вторая германская... Помню, мать вспоминала:
– У деда моего, Ивана Емельяновича, не было ни одной девки. Зато зараз шестеро сыновей: Филипп, Пётр, Фёдор, Иван, Тихон и Николай. И вот когда первая германская началась, Фёдор сказал своему старшему брату, моему папане: «Филя, чего ты так переживаешь из-за войны? Вона сколько нас, братьев. Всех не поубивают!» Первым на войну пошёл папаня. Потом и Фёдора рекрутировали. И его убили там, Бог наказал за такие-то слова. А папаня выжил, хотя и в газовую атаку попадал, и понтонами чуть не раздавило. Он сапёром был, осенью по горло в реке стоял и мост на плечах держал. На вторую германскую его не взяли, старый, а двух младших братьев уже там поубивало. – Мам, а что ты самое первое в жизни помнишь? – прерываю её рассказ. – Помню чего? Всё время хотелось есть. Как только снег растает, мы босяками выбегаем на лужайку перед домом. Глядь, из земли показалися анис и щавель. Выковыриваем и... в рот. Мне четыре-пять лет было, когда голод-то в начале 30-х наступил. – Не, я имею в виду, что самое-самое первое увидела и запомнила? – переспрашиваю. – Вот я, например, игрушку запомнил, пластмассовую машинку. Возил её по полу, и тут свет в нашей квартире потух. Очень маленький был, испугался. – Игрушку... Не было у меня игрушек. Мама тряпочные куклы нам шила, даже был как мужчина, в штанах. Вот только это. Мне было шесть лет, когда мама умерла. А электричества у нас тем более не было, так что не пужалися ничего. Бедно мы жили. Нас ведь у папани пятеро детей осталось, пять ртов. Приходили сватьи, мог бы снова жениться, да не захотел чужую женщину до нас допускать. Со всеми нами он занимался, помогал школьные стихи учить: «Давай-ка нараспев». Придумает напевку, вместе споём – сразу запоминалось. Сам-то он много стихов и сказок знал, ещё мог всю церковную службу наизусть пропеть. Они с мамой грамотные были. И книг у нас много лежало, читали мы их – и Библию, и всякие духовные. А математику он так знал, что соседским восьмиклассникам задачки подсказывал решать. – А сама-то почему не выучилась? – Так обувки не было. Школа на другой стороне речки стояла. Речка у нас Сухой Паникой называлась – часто пересыхала, и её тогда запруживали, чтобы вода для орошения была. И вот зимой иду через речку – с одной стороны с ледяной горки скачуся, потом с другого берега скачуся. Вот лапти-то и треплются. Возвращаюсь из школы и жду, когда папаня новые сплетёт. А тому надо, другому надо, пока очередь-то дойдёт... Закончила я третий класс, учительница меня в четвёртый перевела. Говорю ей: «Верните меня в третий, я ведь много уроков пропустила. Не хочу отстающей быть». Но всё равно отвела меня в четвёртый. И я сразу на диктант попала. Написала его и больше в школу не ходила, стыдно было. Через неделю ученики мне тетрадку с диктантом принесли, а там оценка «хор.» стоит. Но всё равно уж не пошла.
Тут мне 14 лет исполнилось, и соседка отвезла меня в Павловский Посад к сестре Нюре, на чулочную фабрику, штопалкой работать. Но директор меня не принял: «Больно ты худенькая, умрёшь ещё, а мне отвечать». И Нюра определила меня в няньки к одному инкассатору. Нянчила я двух детишек, и он с женой платил мне 30 рублей. Как получка – Нюра придёт, денег просит, приодеться ей надо. А папаня её не особо любил, потому что всё время перечила. «Аллюра, – скажет, бывало, о ней, – ой, аллюра!» И вот он пишет мне: весна, сажать пора, семенную картошку купить бы надо. Отвечаю, что деньги-то Нюра забирает. Спустя время прибегает она, нервная, письмо от папани показывает. А оно очень короткое: В няньках я годика не проработала, как началась война. Инкассатора сразу на фронт призвали. Он попросил меня: «Ты уж не бери с моих денег-то. Живите одною семьёю». А хозяйка портнихой работала, обещала меня профессии выучить и ещё в вечернюю школу устроить. Но тут с торфоразработок приехала сестра Маня – Мария, та, что на фотографии. Говорит: «Поедем домой. А то тебя тут убьют, а меня дорогой убьют. Поедем, пока поезда ещё ходят». И вот собрались мы все дома. Не было только старшего брата Ильюшки. Он с 1913 года, его на фронт отправили, под Москвой погиб. Куликово поле– Тут война как следует началась, немцы десант высадили, – продолжала мама рассказ. – Обосновались они в Чернаве. У нас-то как узнали про немцев, сразу колхозную скотину разобрали. А папаня и раньше при себе колхозную лошадь держал, потому что налоговым агентом работал. Он грамотный и честный, поэтому его сначала в кладовщики поставили, а потом в эти агенты. И вот вскорости на станции, что за совхозом «Большевик», вагоны с зерном разбомбило. Все туда отправились зерно таскать. Прибегает наша озёрская женщина: «Дядь Филипп, дай лошадь, Зинку из совхоза привезти надо». Папаня сразу понял всё, но лошадь отдал. Нюрка давай его ругать: «Зачем коня отдал, сами бы стали ездить!» А папаня: «Придут наши, скажут, зачем лошадь присвоил. Не надо нам ничего». Он знал, что наши всё равно вернутся. В Озёрках у нас народ-то хороший, добрый, все друг другу помогали. Но был такой рыжий мужик, Макар. Когда немцы в Чернаве появились, я видела, как он на папаню ругался: «Ты, ярь, описал у меня тёлку и корову. Помнишь, ярь, или нет?» Это он так слова проглатывал: «ярь, ярь» вместо «я говорю». А папаня ему отвечал: «Макар Харитонович, меня же люди сами налоговым агентом поставили. Если я у тебя не опишу для налога, а у других опишу, то где же справедливость?» И вот немного погодя к нам в дом входит этот Макар: «Ярь, ярь...» А следом за ним показываются немцы с оружием. Макар им что-то по-немецки лопочет. Он в первую германскую в плену побывал и этот язык знал. А мы-то ничего не понимаем, только «ярь» разбираем – перепугалися. Осмотрелся немец. Заметил, что на стене будёновка висит. Может, видал такие шапки – сверху пичок, а внизу длинные уши бармицей? Это младший мой брат Колька носил, ему Ильюшка с армии привёз. Немец будёновку снял, а Нюрка берёт Кольку за плечо: «Это вот мальчик носит, мальчик». Чтобы на папаню не подумали. Немец будёновку понюхал и обратно повесил. Потом подходит к коннику – лавке, сторонней от угла, где у нас иконы висят. На коннике решето лежит, а в нём – оладьи из тёртых картофельных очисток, ещё туда немного мучицы добавлено. Взял одну, разломил, понюхал и обратно бросил. Потом все немцы повернулись и ушли. Поняли, что никакие мы не комиссары. – А как эти немцы выглядели? – расспрашивал я мать. – Да обыкновенно. Ни жёлтые, ни узкоглазые – совсем как русские. И вообще, они же во Христе нам братья, тоже православные. – Не, мам, они католики и протестанты. – Да? А я думала, они христиане. – А что дальше-то было? – Немцы потом куда-то вдруг исчезли, пришли наши. У нас на полу красноармейцы ночевали, они и рассказали, что этот десант на Куликовом поле встретили и весь разбили, никто не остался.
– Что-нибудь ещё про войну помнишь? – Как же не помнить. Зимой водили нас противотанковые рвы делать. На телеги лопаты, ломы загрузим, туда же мешки с сухарями закинем – и пешком идём через сёла и деревни к речке Дон, за которой Куликово поле начинается. Раньше туда наши на мельницу ездили, так что дорогу знали. Времени копать-то не было, немец рядом, и мы у бугров убирали откосы, чтобы прямая стенка была и танк не смог влезти. Ставишь заклинок, бьёшь молотом, и земля кусками с откоса отваливается. А ещё там окопы долбили. Иногда немецкий самолёт прилетит, «рама» назывался, покружит-покружит и улетит. Ой, когда молода и силы есть, то ничего не страшно! А потом у нас сухари закончились, есть нечего, и мы по домам разбежались. Там только ополченцы с винтовками остались, пожилые да парни, одногодки мои. Так и не знаю, дошёл ли до них немец-то. Позже я посмотрел на карте этот маршрут к Дону, до Куликова поля. Какие русские названия! От Чернавы надо пройти Николаевку, Дивилки, Прямоглядово, Лодыженку... А у меня за окном свои названия на маленьких вокзальчиках проплывают: Мудьюга, Вонгуда, Грибаниха, Поньга, Нименга... Малошуйка. Наконец-то! В камереПересаживаюсь в такой же поезд, только уже с одним вагоном, и еду дальше. В конечный пункт прибыли глубокой ночью. Звёзды на небе, после тёплого купе холод на улице до костей пробирает. На вокзальчике знакомая двуязыкая вывеска: «Маленга» и «Malenga». Всё! Я в Карелии, в родном Беломорском районе! Можно сказать, почти приехал. Касса на вокзальчике почему-то закрыта, народу никого. Стучусь в диспетчерскую. Девушка сидит за пультом, разноцветные лампочки мерцают. – Вы в Беломорск? – переспрашивает она. – Так сегодня же суббота, поезда не будет. – Как не будет? Но расписание... – А недавно приказ вышел: по выходным поезд не пускать. Он же в основном для рабочих, а те в выходные не работают. – Что же делать... Отсюда можно машину нанять? Я бы хорошо заплатил. Понимаете, утром похороны, мать у меня умерла. Диспетчер сочувственно посмотрела: – Мы тут в лесу живём, нет никаких дорог, кроме железной. Однозначно на похороны я не попадал. Отсюда ехать всего-то шесть часов, но ближайший пассажирский будет почти через сутки. – Да не переживайте вы так, присядьте. Что-нибудь придумаем, – попыталась успокоить меня девушка и стала куда-то звонить. Потом с сожалением сообщила: – Через два часа пройдёт товарный поезд, но я не смогу его остановить. А потом через час будет сборный товарняк по участковому расписанию, можно попытаться... Из её объяснений я ничего не понял. Оказывается, есть разные товарные поезда: «ускоренные», «по отправительским маршрутам», «участковые». Диспетчер предложила мне пока поспать в комнате дежурных обходчиков. Устраиваюсь на деревянном топчане, на котором можно лежать, не снимая обуви. Совсем как в армейской караулке. Сон, конечно, не идёт... * * * – Мам, а помнишь, ты рассказывала, как тебя в тюрьму посадили? – В конце войны была я бригадиром полеводческой бригады, – вспоминала она, – а потом три месяца училась на тракториста. Экзамены я сдала, а вот подруга моя не прошла – и потом не жалела об этом. Работала у меня помощницей, счищала с лемехов липкий чернозём. День закончится, она идёт домой, а я – в МТС, трактором заниматься. Денег за это не платили, только трудодни ставили. Ну, один раз правление колхоза полушалок подарило за хорошую работу. И вот кончилась война, уже мужики давно вернулись, а я всё на тракторе. Однажды осенью иду с ремонта – голодная, уставшая, вся в мазуте. А по домам девки наряжают, святки сидят. Прихожу – папаня болеет, еду готовить надо. Да ещё мы тёлку купили, за ней уход тоже требовался. Так что утром не вышла я на работу. Арестовали меня, отправили в Чернаву, в кутузку. Там сидела какая-то блатняжка, всю ночь плясала от холода. На мне онучи были, так милиционер заставил развязать и верёвки отобрал. Утром сестра Маня прибежала, мне валенки принесла и сухари. Потом всех «указников», которые указ правительства нарушили, посадили на поезд и доставили в Рязань, в тюрьму. Захожу я в камеру. Народ на полу сидит, и так тесно, что пройти можно только по специальным железным мосткам над головами. Не знаю, куда приткнуться. А по мосткам блатняжки туда-сюда бродят. Одна из них как даст мне по плечу – мешок мой свалился; другая тут же его вытряхнула, все сухари забрала и в своё гнездо, в угол камеры, унесла. А у окна какие-то три старушки в чёрном сидели, машут мне: «Иди сюда, иди». Подвинулись они, в свою компанию приняли. Спрашиваю, за что их, таких пожилых, в тюрьму-то взяли. Старушка говорит: «Церковь нашу закрыли, и мы в доме Богу молились, а нас обвинили, что агитируем против власти». Они были из самой Рязани. – Там все церкви закрыли, что ли? – спросил я мать. – При советской власти всё кругом позакрывали. Даже про Бога не говори, ой, что ты! Когда мама умерла, мы ещё успели её отпеть в церкви, а потом... – Тяжело в тюрьме было? – Десять дней мы в камере сидели, а потом стали на работу водить – на завод, где самолёты «кукурузники» делали. И такой хорошей жизни я давно не видывала. Утром давали 400 граммов хлеба, вечером – ещё 500, да и днём на заводе сытно кормили. И отношение было доброе. Если умеешь работать, то уважение везде будет. Те, которые побоевей, даже песни пели, по заводу ходили... Три месяца такая-то хорошая жизнь продолжалась. А потом снова – в колхоз. Прописка– Михаил, Михаил! – трясут за плечо. Открываю глаза. Девушка-диспетчер. Подаёт мне какой-то листок: – Вот это машинисту передадите. Из морозной тьмы, грохоча, показалась громада локомотива, со скрипом стала тормозить. Слава Тебе, Господи! Мир не без добрых людей! Обжигая руку о железный обледеневший поручень, спешу вскарабкаться в кабину. Машинист сообщает, что едет только до станции Сумпосад, а там его с помощником сменит другая бригада. Так что лучше мне сойти в Сумпосаде и там искать машину. Помощник отвёл в другой конец локомотива, в такую же кабину, и оставил одного. Тронулись... За окном промелькнули огоньки станции, наступила тьма. * * * – Зимою вечером сидим мы с сестрой у окна, вышиваем или шьём что-нибудь. Вдруг по стеклу кто-то палкой водит, – вспоминала мать. – Выйду на улицу, а там Серёжка. Красивый парень, с русыми кудрями, и меня очень любил. Если бы я за Серёжку вышла замуж, то никуда бы из Рязани не уехала. Говорю: «Зачем ты пришёл? Твоя мать опять будет нас ругать». А она – Нотей её звали, то есть Натальей, – постоянно приходила к нам, папаню спрашивала: «Фитя, ходит мой сюда?» Хотела сына на другой женить, которая в Москву уехала работать. Думала Нотя, что они там московскую прописку получат. А он всё равно ко мне приходил. Бывалочи, говорит: «Пойдемте, девки, по селу с гармонью». У него была гармошка 25 на 25. Все: «Пойдем, пойдем!» И он мне: «Пойдешь?» А я: «Так, наверное, Манька с Любкой пойдут». А я люблю впереди идти песни играть. У нас не петь, а «играть» называют. Он: «Ты будешь играть». Подговорил друга, тот девок разговором занял, и мы пошли первыми по селу с песнями. А потом Нотя всё же отправила его в Москву. Он там женился, но прописку им не дали. Вернулись в Озёрки. Потом я узнала, что он пить начал и однажды, пьяный, в дом не пошёл, а заночевал на погребце. Простудился и в больнице помер. Нотя попыталась избавиться от овдовевшей снохи, да не вышло: сноха в её дом нового мужа привела. Так что пришлось Ноте чужих внуков нянчить. Вот как Господь-то наказывает. А как я за твоего отца вышла? Завербовались мы в Жуковский работать, а он там крановщиком был. Тоже видный парень, сразу ухаживать начал. Потом, расписавшись, поехали к нему на Костромскую землю. Я там по деревенской привычке со всеми здоровалась. Говорю одному мужику: «Здравствуйтё», – по-рязански, на мягкий знак и «акая». Он мне: «Сами странствуйтё. Нам-то надоела чужа-то сторона». Передразнил, показал мне, что я здесь чужая. Ребёнка муж не захотел, надеялся ещё погулять на свободе. Он ведь скрыл, что на пять лет меня моложе, только в загсе я об этом узнала. И рожать я уехала к папане, в Озёрки. Он туда за мной приехал. Потом снова я из Костромы его убежала – к Нюре в Беломорск, куда она прежде завербовалась. Он тоже приехал, и зажили здесь. Отцу твоему понравилось: лес, река, море. Он же охотник и рыболов. Потом, когда четвёртым ребёнком забеременела, подумала: «Может, и вправду на аборт сходить?» Но тут как раз церковный праздник был, помолилась я, ложусь спать и думаю: «Господи, приснилось бы мне такое, чтобы я не пошла». И оказалась я в небольшом помещении. На высоком ящике папаня мой сидит, смотрит на меня. А вдоль стен на земляном полу дети спелёнатые лежат, младенцы. Я хожу, в их личики заглядываю: «Это мой. Это мой...» Всех прошла, и все мои были. Проснулась – и никуда я не пошла. Как мы жили? И плохое, и хорошее было. На заводе работала, много там душевных подруг появилось. Для себя ничего выпросить не могла, а если кого обижали, то сразу к начальству, кулаком по столу. Крестик я не открыто носила, а прикалывала к нижнему белью. И вот в бане бабы увидали, слух по посёлку пошёл. Вас, детей, в школе «богомолами» стали обзывать. Однажды возвращаюсь со второй смены, мне соседская девчонка рассказывает, что старшеклассники к Кольке приставали: «Вставай на колени, молись». Ой, побежала я в школу, к директору. Такой им шорох навела! Боевая была, а сейчас, глядь, какая никудышная. Церковь в посёлке открыли, так уж теперь трудно доковылять, всё больше дома молюсь. На остановкеРаннее утро, 1 апреля. Поезд стоит в селе Сумпосад. «Будь что будет», – решил я и не стал выходить. Ещё неизвестно, удастся ли в такую рань машину найти, а тут хоть есть шанс, что успею. Поезд тронулся, и когда через три часа он прогрохотал по мосту через Беломорканал, пошёл я к машинисту. – На похороны опаздываете? – кивнул мне незнакомый мужик, заступивший на смену. – Сейчас на переезде Выг тормознём, и вы там машину сможете поймать. Далеко дом-то? – Восемь километров. Машинист перегородил длинным составом переезд, и пока я шёл к шоссе, перед шлагбаумом уже выстроились легковушки. На отпевание я не успел, но всё же смог спокойно посидеть с братом Николаем у гроба матери, пока не вынесли из дома. Как потом передали, после отпевания отец Сергий, беломорский наш священник, сказал в проповеди: «Здесь, на Севере, много староверов, а приезжие – это часто ссыльные да завербованные, оторванные от корней люди. Это очень трудно, без корней-то жить. И с храмом обычно их ничто не связывает. И так получается, что старики уходят из этого мира без предсмертной исповеди-причастия. Горько мне об этом говорить, но только раз в год я кого-то перед смертью причащаю здесь. А вот Евдокию удалось, за день до смерти. Пришла в сознание, исповедовалась, была при памяти, ум ясный. И слава Богу! Упокой, Господи, рабу Твою Евдокию».
Про наш Север батюшка верно сказал: да, диковаты наши люди в плане веры. Вскоре произошёл случай, подтвердивший это. На 9-й день на машине племянницы поехали мы в беломорский храм Преподобных Зосимы и Савватия Соловецких. Стоит он на берегу Выга. И вот сворачиваем, не доезжая моста. Племянница показывает: «Дядь Миш, автомобильная пробка! Никогда такого в нашем городке не видела». На той стороне скопилась масса машин, что-то там происходит. Позже выяснилось, что некая женщина из-за проблем с мужем решила покончить с собой, прыгнув с моста. Мостов в нашем городе много, но выбрала тот, что как раз напротив храма – чтобы «к Богу поближе». Прыгнуть ей не дали – люди выскочили из проезжавших машин и удержали. А может, её спасла молитва, ведь в этот момент в храме совершался молебен. Подумал я и про новопреставленную Евдокию... У неё ведь тоже женская доля была не сладкой, она всем сочувствовала. На 40-й день после литии и вечерней молитвы приснилось, будто еду я пассажиром в старом автобусе на базе «ГАЗ-53». На нём когда-то работал мой отец. Автобус останавливается, кто-то из родственников заходит, едем до следующей остановки. Смотрю, а за рулём... наша мать. «Мам, а куда мы едем?» – спрашиваю. «В лечебный профилакторий, где вас обследуют и вылечат от всех болезней». Всматриваюсь в неё: «А как ты можешь вести машину с закрытыми глазами?» – «Так видно же. Не бойся, это всё неважно». Никогда я снам не верил, понимая, что подсознание наше – большой фантазёр. Но если отбросить все художества, то послание-то простое. Родные нас не оставляют, если мы помним о них. И если молимся. Всем тем, кто поминал рабу Божью Евдокию в Оптиной и Кылтовской обителях, отцу Сергию с помощницей Людмилой, диспетчеру Анне и многим православным людям – низкий поклон. Михаил СИЗОВ | |||||||