ЧТЕНИЕ

Илья ЗАБЕЖИНСКИЙ

ВОТ, Я НАДЕЛ ОРДЕНА...

Мой отец

Папа умер, когда мне было 7 лет. Это случилось в августе 74-го. Ровно через три недели после его смерти я пошёл в первый класс. А за три месяца до этого, в мае, он записал меня в английскую школу. Почему-то он ужасно хотел, чтобы учился я в английской. Таких школ было в районе две: одна на канале Круштерна, возле площади Труда, другая – на Плеханова, теперь Казанской, бывшая Вторая гимназия.

На Круштерна папе что-то не понравилось. Он сам не мог объяснить что: вроде бы и к дому ближе, пешком минут двадцать, а на Казанскую приходилось ехать на трамвае. Но почему-то выбрал школу на Казанской.

Папа был старше мамы на 36 лет. Когда я родился, ему было 54, а маме – 18. По-моему, он считал меня главной удачей своей жизни, главным приобретением. И любил меня безмерно. А я гордился своим папой: когда-то папа воевал, был командиром батареи, гвардии капитаном. Я его спрашивал:

– Пап, расскажи про вой­ну. Как там было?

А он мне отвечал только:

– Вот, Илька, я утром строю солдат и громко говорю им: «Здравствуйте, товарищи!» А они мне отвечают хором: «Здравия желаем, товарищ командир!»

Вот и весь рассказ. Ни стрельбы, ни побед.

А ещё на даче, в сарае, висела тёплая офицерская шинель. Папа в ней осенью перекапывал грядки. Про неё я тоже знал, что она «с войны». Он вообще не хотел говорить со мной о вой­не. Какие-то подробности я узнавал потом от мамы. На фронте он был два раза ранен: в ногу и в лёгкое. Осколок в лёгком оставался до конца жизни.

Ещё была блокада. В блокаду в Ленинграде умерла бабушка Сима, папина мама. Был Ленинградский фронт, Волховский. Какой-то Прибалтийский, потом Украинский. Закончил войну в Будапеште. После его смерти остались три боевых ордена: Красной Звезды, Красного Знамени и Отечественной войны I степени. И три медали: за Ленинград, Вену, а третья – с профилем Сталина. Ордена и медали были приколоты к небольшому поблёкшему коврику.

Когда закончились бои за Будапешт, папа пошёл взглянуть на знаменитое здание королевского дворца. Пока он осматривал побитые пулями и осколками залы, ординарец принёс ему этот коврик со словами: «Вот вам, товарищ капитан, бархотка, будете сапоги чистить».

«Бархотка» оказалась куском гобелена XVII века, срезанного со стены дворца.

Ну, папа на сапоги велел ординарцу отрезать кусок дорожки, которая во дворце на полу лежала, а на исторический гобелен после войны прикрутил награды и убрал с глаз подальше. Папа никогда не носил орденов. Он считал войну самым отвратительным событием в своей жизни. И ордена, приколотые к этому самому гобелену, валялись где-то в шкафу в стареньком довоенном ридикюле.

В школу на Казанской меня брать не хотели. Очевидно, из-за отдалённости от места проживания. Вечером ко мне в комнату доносились невнятные разговоры между родителями. И я слышал, как мама сказала папе:

– Надел бы ты, что ли, ордена. Всё-таки заслуги…

Наутро папа действительно надел ордена и отправился поговорить с директором школы. Но, поднимаясь по беломраморной гимназической лестнице, остановился между этажами, отошёл к окну и, сняв с пиджака награды, решительно убрал их в портфель.

Директор, приятная молодая женщина, слушала немолодого седоволосого мужчину, который рассказывал ей о своём маленьком сыне. И что-то было в папином рассказе такое, что директор, выслушав его, улыбнулась и приняла меня во Вторую гимназию. Она взяла документы, всё записала, а в конце беседы, немного замешкавшись, попросила:

– Арон Захарович, а не могли бы и вы нам помочь? Надо бы покрасить стены в кабинете у первоклашек.

Она провела папу в коридор начальной школы и сказала:

– Вот вам два класса на выбор. Какой покрасите, в таком ваш сын и будет учиться.

Мама говорит, что папа приехал из школы весёлый, убрал ордена в шкаф, переоделся и тут же отправился в магазин. В магазине он купил ведро краски и валик и поехал опять в школу. Остановился перед классом с надписью: «1 “Б”». И за один вечер выкрасил там стены в нежно-зелёный цвет.

Ближе к ночи папа вернулся домой, зашёл в детскую, вынул книгу из моих рук, по-папуасски попрощался со мной, потёршись носом об нос, как это у нас было заведено, и, взъерошив мне волосы, сказал:

– Давай, гимназист, спи. Начитаешься ещё…

Почему папа так стремился отдать меня именно на Казанскую? Почему он выбрал именно этот класс? Догадки пришли много позже.

Лет через тридцать после его смерти я вдруг осознал, что все важнейшие свершения моей жизни: друзья, карьера, а главное, женитьба, – случились таковыми потому, что корни их были определены именно в той школе и в том классе, куда папа устроил меня за три месяца до смерти. Как бы я ни разматывал события своей жизни, начало их всегда происходило из этого класса со светло-зелёными стенами.

Чудны дела Твои, Господи!

Если бы папа всё же отдал меня в другую школу или покрасил стены в другом классе, вся моя жизнь сложилась бы совершенно иначе. И хотя многие потом долго рассуждали, насколько безответственно было родить ребёнка на шестом десятке, а потом взять и умереть, оставив его (то есть меня) без поддержки, папа всем им утёр нос. Он устроил мою жизнь и только после этого умер. Всё в моей жизни было просто папино благословение.

Мой отчим

Минуло десять лет. Я заканчивал школу. К тому времени у меня был отчим. Его звали Эммануил Исаакович. Он был круглоголовый, лысый, с густыми бровями, внешне очень эффектный, ужасно обаятельный. Родные и друзья называли его Моник. Мы, дети, пока он не женился на нашей маме, искренно его любили и звали дядей Мишей. Нам он тогда очень нравился, тем более что это был первый человек с загадочным названием «еврей», появившийся в нашей семье после смерти папы. Ну а когда мама вышла за него замуж, что-то сломалось. И мы тоже за глаза стали звать его Моником. И в этом было уже что-то презрительное и насмешливое.

Вообще-то, Эммануил­ Исаа­ко­вич был самоотверженным человеком. Он очень любил маму, которая была младше его на 20 лет. Он любил Ленку, нашу приёмную сестру. Он обожал Наташку, нашу младшенькую, вечно хворую, но ужасно вредную и, естественно, избалованную. Он безоглядно удочерил её и отдал ей всю нежность, какую только может подарить немолодой мужчина четырёхлетней дочери. Наташка звала его папой. Однако была у Эммануила Исааковича одна беда: в тот год, когда он стал моим отчимом, мне, его пасынку, исполнилось четырнадцать лет. Переходный возраст. У нас были очень сложные отношения. Я его попросту изводил.

Когда мама выходила замуж за Моника, она, наверное, пыталась вернуть папину тень в наш дом. А для меня папа и так всегда присутствовал где-то рядом. И я никак не мог понять, зачем мне вообще нужен какой-то отчим. О маме я, разумеется, не думал. Нет, я, конечно же, специально их не ссорил, но вёл себя вызывающе сознательно. Иногда просто оскорблял. Моник не выдерживал, вспыхивал: пытался поставить меня на место. Мама принимала мою сторону. Она всегда принимала мою сторону. Я об этом знал. Позже, когда я ушёл в армию, они развелись. Папино возвращение не состоялось.

Эммануил Исаакович тоже успел повоевать. Когда началась война, ему шёл шестнадцатый год. Летом они с одноклассниками рыли траншеи на Лужском рубеже, потом бежали под бомбёжками от наступавших им на пятки немцев. В пути еле укрылись от пытавшихся расстрелять их мотоциклистов. В конце августа пробились всё-таки в Ленинград. Осенью 41-го вместе с другом они прорвались в кабинет секретаря обкома комсомола в Смольном. Идея была такая: поскольку все понимали, что Ленинград сдадут фашистам, они просили выдать им пистолеты, гранаты и запас продовольствия и со всем этим снаряжением замуровать их в колонны Зимнего дворца, а когда Гитлер приедет осматривать сокровища Эрмитажа, они убьют Гитлера. Секретарь похвалил друзей за находчивость, пообещал, что Ленинград не сдадут, и, поскольку мальчишки соврали, что им уже исполнилось шестнадцать, определил их в комсомольско-молодёжный боевой отряд.

В суровые дни конца осени – начала зимы 41-го отряд находился в оцеплении на Средней Рогатке. Это были самые настоящие боевые действия: немцы стреляли в них, они – в немцев. Потом, когда стало потише, им на смену пришли регулярные части, а комсомольцев отправили решать боевые задачи в городе: они ловили диверсантов, охотились на мародёров, выискивали на рынках торговцев человеческим мясом. Всякое, в общем, было. А главное – был голод.

Прямо накануне войны родственники из белорусского местечка, откуда вся семья Эммануила Исааковича и происходила, прислали им в Ленинград бочонок прошлогоднего засахаренного мёда. Мама Моника, Роза Александровна, страшно ругалась на местечковых скупердяев, тем более что мёд в семье никто не ел. Как выяснилось позже, белорусских родственников немцы сожгли всех до единого ещё осенью 41-го. А в первую блокадную зиму бочонок старого мёда спас всей их семье жизнь.

Вообще, Моник, как и мой родной отец, не очень любил про войну рассказывать. Только когда начали давать в 80-е годы участникам войны льготы, всплыли все эти истории. Они тогда с друзьями добились, чтобы бойцов их отряда приравняли к участникам и выдали им, хоть и запоздало, медали «За оборону Ленинграда», а Монику, как офицеру в отставке, ещё и орден Отечественной войны I степени.

Награды были получены. И убраны в шкаф. Только разве ж дело в них?

Сейчас, спустя годы, начинаю понимать, каким был мой отчим разносторонним человеком: он писал добротные стихи, знал историю и литературу, сам собирал и чинил мебель, делал ремонт в квартире: занимался всевозможными поделками. И удивительно, насколько самозабвенно он был увлечён древнерусской культурой – пытался вырезать по дереву иконы, клеил из соломки псковские и новгородские храмы, ездил с фотоаппаратом по старинным русским городам.

Мы знали историю его знакомства со знаменитым архимандритом Алипием, Псково-Печерским наместником. Однажды, в 60-е годы, Моник оказался в Печерах. Побродив по монастырю, он стоял возле колодца на площади. Проходивший мимо высокий широкоплечий монах с крестом на груди остановился и вдруг задал ему вопрос:

– Еврей?

– Еврей.

– Воевал?

– Немного.

– Как зовут?

– Эммануил.

– Пойдём, раб Божий Эммануил, чаю попьём.

По рассказу Моника, в наместнических покоях попили они не только чаю.

Вот таким был человеком наш Моник. Происходя из ортодоксальной довоенной местечковой еврейской семьи, он был истинным таким русским интеллигентом-почвенником. Крещёным, между прочим. Про его крещение тоже есть семейная история.

Однажды маленький Моня, а было это в начале тридцатых, рассказал вечером своей еврейской маме, Розе Александровне, что русская няня Аннушка завела его на прогулке в какой-то дом с высокими купо­лами.

Постояла, рассказывал Моник, помолчала. Потом перекрестилась и со словами «почто такое хорошее дитя мучается» зашла. А там какой-то дяденька в длинном халате читал непонятные длинные стишки, поливал его водичкой, а потом с ложечки давал что-то тёплое, типа хлеба с компотиком. Ну, няню-то, понятное дело, сразу же выгнали. Зато я теперь, спустя много лет, из всей своей бесчисленной еврейской родни подаю в записочках одного только своего отчима, раба Божия Эммануила. Он один из всех крещёный. Упокой, Господи, его душу!

Мы ссорились. Мирились. Он требовал, чтобы я извинялся. Мама меня уговаривала. Я просил прощения. Потом всё начиналось снова. Главное, что я пытался ему внушить: мне не нужен отец, отец у меня уже был, а ты – никто. Ему было трудно. В конце концов он бросил попытки приручить меня и занял отстранённо-ироническую позицию. Вслух он называл меня мальчиком.

– А что, мальчик долго будет ещё сидеть в туалете?

Или:

– Неплохо бы мальчику не оставлять грязные носки в гостиной…

Сами понимаете, это было непереносимо. Кончилось тем, что однажды я назвал его старым придурком. Эхе-хе-хе… Стыдно вспомнить…

А тут случился конец 10-го­­ класса. В середине мая, за две недели до последнего звонка, я решился рассказать маме, что аттестат мой будет безнадёжно испорчен. При среднем балле 4,75 у меня будет тройка по физкультуре. Надо сказать, что с физкультурой я не дружил никогда. На уроке это выглядело так. Учитель Игорь Иванович, которому было лет около шестидесяти, командовал: «Забежинский, на перекладину! Подтянуться десять раз».

Возле перекладины он выстраивал девочек и говорил: «Ну что, девочки! Посмотрите на Забежинского! Висит, как сосиська!»

Не знаю, может быть, он надеялся на то, что во мне взыграет самолюбие, что я начну, как Рахметов, поднимать тяжести и спать на гвоздях. Однако я пошёл по пути наименьшего сопротивления: перестал вообще ходить на физкультуру.

Вечером за ужином, после какого-то невнятного моего лепета, мама уговаривала Моника сходить в школу похлопотать за меня.

– А что, мальчик сам не может решить свои вопросы?

Не ручаясь за мою выдержку, мама поскорей отправила меня делать уроки. С кухни долго доносились обрывки фраз про то, что «взрослый человек должен сам отвечать за свои поступки» и «если бы это был твой родной сын, ты бы просто сходил и договорился».

В субботу Эммануил Исаакович надел выходной костюм, приколол военные награды и отправился в школу. Через несколько часов, когда он вернулся, я сидел в своей комнате и делал вид, что готовлюсь к экзаменам. Моник переоделся и зашёл ко мне, взял стул, придвинул к столу, сел и посмотрел мне в глаза.

– Послушай, Илья! Вот, я надел ордена… – он перевёл дух. – Я пошёл в твою школу. И я сделал это совершенно напрасно. Игорь Иванович твой – нормальный человек. Он не хочет исправлять тебе тройку. И по-моему, он имеет на это право. Он говорит, что у тебя был выбор: заняться спортом или махнуть рукой. Ты выбрал второе. Получаешь по заслугам. Я его понимаю. Но. Твоя мама просила меня похлопотать, поэтому я пошёл к директору. Она при мне собрала малый педсовет. Они пригласили Игоря Ивановича и хором уговаривали его не портить тебе аттестат. Игорь Иванович сказал им просто: «Кто такой Забежинский? Я не знаю, кто такой Забежинский. Он умеет подтягиваться? Если бы он хотел, он мог бы приходить после уроков. Он мог бы заниматься на переменах. Значит, он не хотел. Поэтому я своего решения не изменю».

Моник помолчал.

– Вот, я надел ордена... Но лучше бы я этого не делал. Чужими заслугами не прожить, Илья. Ордена не помогают.

– Плевать! – сказал я и отвернулся.

Моник вышел, и с кухни долго ещё раздавалось: «Если бы это был твой родной сын...»

И я сам...

Прошло почти тридцать лет. Холодным февральским вечером наш сын Митя, учащийся 11-го класса школы, в которой когда-то учился и я, его отец, пришёл к матери на кухню, чтобы рассказать, что в первом триместре он совершенно случайно получил по немецкому двойку. Что это означает? А то, что Митю Забежинского не допустят к сдаче ЕГЭ и не выдадут ему аттестата зрелости. Ну и, конечно же, не могла бы мама поговорить с папой, чтобы он пошёл в школу и побеседовал с Людмилой Игоревной, учительницей немецкого...

Орденов у меня нет. Но какое-то подобие все же есть. Я – директор, бизнесмен, успешный выпускник той же самой школы. Поэтому через несколько дней я достал из шкафа свой итальянский пиджак, английские ботинки, шведское драповое пальто и отправился в школу. У каждого поколения свои ордена…

Людмила Игоревна оказалась очень милой женщиной. Услышав мою фамилию, она улыбнулась одними глазами и предложила присесть.

– Видите ли, Илья Аронович, дело ведь в чём. Кто такой Забежинский? – спросила меня Людмила Игоревна. – Так вот, я не знаю, кто такой Забежинский. У Мити было шесть лет, чтобы выучить язык. В конце концов, если он чего-то не понимает, он мог бы заниматься и после уроков, на переменах мог бы подходить.

– Понимаете, – устало пытался парировать я, – ведь я же с вами полностью согласен. Он, безусловно, лодырь. Но мы же прекрасно понимаем, что за оставшиеся три месяца он немецкого всё равно не выучит.

Повисла пауза. «Ордена» мои не работали. Я сделал движение, чтобы подняться и уйти.

– А вы ведь учились в нашей школе? – спросила вдруг Людмила Игоревна.

– Да.

– Долго?

– Все десять лет. От звонка до звонка, как говорится.

– А вы, наверное, знаете моего папу. Мой папа много лет работал учителем физкультуры в этой школе.

– М-да-а... Игорь Иванович?

– Чему вы улыбаетесь?

– Видите ли, Людмила Игоревна, тридцать лет назад человек, пытавшийся заменить мне отца, надев боевые ордена, вот так же, как я сейчас, ходил просить вашего папу, чтобы он не портил мне аттестат зрелости тройкой по физкультуре.

– И что? Каков был результат?

– Никакого. Игорь Иванович отказался что-либо исправлять.

– У меня папин характер, – склонив голову набок, со вздохом сказала Людмила Игоревна.

– Я это понял, – грустно улыбнулся я, снова собираясь уходить.

– А папа, кстати, жив, – сказала Людмила Игоревна, – ему 86 лет.

– Здорово! Я рад. Надо же, они ровесники с моим отчимом, который приходил к нему за меня хлопотать. Очевидно, они понимали друг друга. Одно поколение. У них по-другому не получалось. Каждому по заслугам, и точка!

– По заслугам… – усмехнувшись, повторила Людмила Игоревна и, когда я встал, остановила меня: – Постойте. Вы должны понять, что я не поставлю вашему сыну тройку.

– Я это понимаю.

– Я не поставлю ему тройку просто так. Он должен потрудиться. Хоть немного. Пускай возьмёт учебник и сделает упражнения с четырнадцатого по двадцать третье. В тетради. Через неделю я его жду.

– Спасибо, – сказал я, поднявшись, и, остановившись в дверях, добавил: – У вас замечательный отец. Передавайте ему поклон.

Я приехал домой, переоделся и пошёл к Мите в комнату. Взял стул, придвинул к столу, сел и посмотрел ему в глаза.

– Знаешь, Митя, – сказал ему, – я сходил в школу. И я сделал это совершенно напрасно. Потому что двойка твоя по немецкому честная. Всё остальное – враньё. И будет справедливо, если тебя не допустят до экзаменов и оставят без аттестата зрелости. Это будет по заслугам. Но твоя учительница считает по-другому, она дала тебе шанс...

Сын бросился меня обнимать, радости не было предела.

– Вот так, сынок, – говорю я, взъерошивая волосы у него на голове, – не дай нам Бог получать по заслугам. Не дай нам Бог! Так что ордена не работают. Не работают, понимаешь?

Что бы мы ни сделали хорошего в жизни, не стоит ждать от неё наград. Потому что по-настоящему за добро воздаётся в иной жизни. А вот за зло отвечать приходится уже сейчас. И если бы не милосердие Божие, во что бы превратилась наша жизнь...