ЧТЕНИЕ

«ХОЧЕТСЯ БЫТЬ ЩЕДРЫМ...»

19 марта в Сыктывкаре состоялась презентация 3-томника известного писателя Василия Журавлёва-Печорского (1930–1980), которого критики-современники называли «лирическим энциклопедистом Русского Севера». Издательство «Эском» трудилось над «Избранным» писателя три года. На презентацию были приглашены земляки В. С. Журавлёва-Печорского – члены Усть-Цилемского землячества «Русь Печорская», и вёл её сын писателя – прозаик, поэт и драматург Сергей Журавлёв. А помогала ему внучка – художник Полина Гайнерт, трудившаяся над оформлением сочинений деда. Жанр короткого рассказа Василий Журавлёв-Печорский считал самым сложным и самым значимым для своего творчества. Юность на зимовке в Заполярье, каждое возвращение в Усть-Цильму, каждая встреча с северянами пополняли его писательские блокноты этюдами, зарисовками, позднее превращавшимися в рассказы; собранные вместе, они – лиричный гимн верности малой родине, Печорскому краю.

Пробуждение земли

Знаете ли вы, как растёт трава? Первые ростки появляются задолго до начала спада воды. Вначале всё кругом становится синим, затем сиреневым, потом жёлтым, белым и, наконец, зелёным. Это в тайге, а в тундре всё гораздо быстрее. Там, среди нетронутых сугробов, можно увидеть зелёные островки, а почки на вербе лопаются сразу же, как только ветки выглянут из-под снега. Сегодня тишина, а наутро – гвалт, шум, свист. Кажется, не птицы прилетели, а земля поёт. Всего несколько дней в шуме ручьёв и бесчисленных речушек слышится гомон птичьих стай, прилетевших на места гнездовий, – и снова наступает тишина. Птица на гнёзда села.

В один из таких дней я бродил по берегу моря, глядел на плывущие по губе льдины, на птиц, отводящих меня от гнёзд, и так наглотался свежего ветра, что, вопреки правилам, выбрал бугорок посуше, прилёг и уснул.

Не знаю, сколько проспал, но когда встал и набил табаком трубку, то увидел, что бугорок из белого стал зелёным, на нём ясно проявился контур моего тела.

Я не раз слыхал от стариков, рассказывающих бывальщины, что стоит припасть ухом к земле – и услышишь, как растёт трава. Наверно, я спал крепко и не слышал этого, но то, что трава пробилась из земли за несколько часов, видел своими глазами. Кто раз побывал в тундре, тот ещё вернётся туда, тот никогда не забудет её весенней песни. Так поёт только северная земля. Нигде больше не услышишь столь разнообразных голосов. Может быть, непонятные шорохи, скрипы, стоны и есть рост тундровых трав, которые за короткое время успевают вымахать по грудь человеку, отцвести и выбросить на землю семена. Кто скажет...

Курява

Среди зверей самый неприятный –росомаха, не поймёшь: то ли кошка она, то ли из собачьей породы, а на морду и лапы взглянешь – как медвежьи. Неприятный зверь, а когда попадёт в капкан, то такая тоска видна в его глазах, такая злоба, что не по себе становится. Не только среди зверей такие есть.

В тундре, на берегу Хайпудырской губы, я впервые встретил птицу, которая носила странное имя «курява». Так её звали ненцы. Видно, где-то поблизости было её гнездо или разозлил я хозяйку тех мест – она налетела на меня сзади, ударила клювом по голове. Хорошо, что кепка была толстая.

Чёрная, острокрылая, с хвостом-развилкой, она со свистом понеслась дальше. Ястреб? Непохоже. Чайка? Чёрных чаек не бывает. И ещё заметил я, когда она вторично налетела, что лапы у неё, как у утки, с перепонками. По росту куряве с чайкой не сравниться, а по нраву... Не знаю, кто как, а я долго старался обходить то место, где познакомился с ней.

Это был поморник, один из отъявленных пиратов северного побережья, что разбойничают на птичьих базарах, птица, гнездящаяся в тундре и на полярных островах. А вот почему ненцы курявой её зовут? Скорее всего, имя это идёт от стремительности и внезапности её нападения, от шума, производимого поморником при налёте на пришельца, будь то песец, собака или человек. Так и хочется сказать вместо «завьюжило» – «закуря­вило». И кажется, что-то подобное я уже слышал в тундре.

Птица-невидимка

И в книжках читал, и от старших слышал, что живёт на земле удивительная птица коростель. Тем она прославилась, что будто бы пешком каждую весну к нам прибегает. Редко её встретить можно: настоящая невидимка. Да и в деревне у нас не особенно интересовались, кто живёт на лугах. Пожни – сено, лес – амбар.

Когда я стал взрослым, забыл про птицу-невидимку. А она взяла да и напомнила о себе.

Иду как-то после заката по Шипичной веретье, где раньше всегда держал караулку сосед Тимофей Иванович, охотник из охотников. Болеет старик, уже который год не веснует в заречье...

«Тр-р-р-р-р-р!» – как по зубьям гребня чем провели. Странный, непонятный звук. «Кто бы это?» – думаю. Остановился около большой берёзы. Вижу, какая-то птица, на кулика похожая, пригнув шею, вдоль веретьи убегает в сторону. После половодья на земле ил белеет, трава только начала подниматься, шиповник ещё листков не выкинул. Попробуй разгляди, что за птица голос подаст. И только после, уже около избы, где друзья готовили ужин, понял, что это и есть дергач, или коростель, знаменитый пешеход. Он постоянно на Шипичной веретье живёт, «трещотку» его я не раз слышал, но внимания не обращал.

Спросил я о нём одного старого охотника.

– Прибегает, – говорю, – каждую весну из Африки.

– Брось! – ответил старик. – На то и крылья, чтоб летать. Станет тебе птица пешком ходить. А как через море, тоже, по-вашему, пешим? Брось...

А сам всё же утречком сходил на веретью, поглядел, знать, на удивительного её жильца. Наверное, подумал: «В книгах зря писать не станут».

Но прав оказался старик. Коростель, как и все птицы, прилетает к нам. Живёт скрытно, перелёты делает ночью... Кто как, а я не могу представить себе дергача летящим – уж больно быстро он исчезает с глаз, не поднимаясь на крыло.

Ива-ивушка

Сколько песен сложено о иве – не сосчитать. Грустной её называют, плакучей. Может, где-то и так, но мы её другой знаем.

Ива у нас первой о весне оповещает. Ещё снег кругом лежит нетронутый, а на ней уже почки лопаются. Травка чуть зеленеть начинает, а у неё уже серёжки распустились.

Достаётся иве. Мы вырубаем её. Да и как не рубить, если луга зарастают: воткни кол в землю, и тот весной побеги выбрасывает. Подроют вешние воды берег, упадёт старая ивина – тут же сотни корешков выпустит, прижимаясь всем телом к глинистому дну. Смотришь – вместо одного дерева целая роща поднялась и полезла вверх по косогору.

На поскотине, в зарослях ивы, птицы гнёзда вьют. Спеша на рыбалку, мы срезаем прут на удилище, ни в чём не уступающее бамбуковому, привезённому из далёких заморских стран. Зимой в этих зарослях куропатки кормятся. Мёрзлые почки ивы частицу солнечного тепла хранят в себе, греют их в сорокаградусные морозы.

Не зря нашу сторону ивняковой зовут.

Звери кору обгрызают, ветки ломают, человек под корень иву вырубает, льдины с корнями выворачивают, а она всё на север спешит: до студёного Баренцева моря расселилась и даже на острова перешагнула. И красотой не блещет, а счастливая. Нам своё счастье она пригоршнями раздаривает. Куда до неё знаменитому родственнику ивы – лавру, растущему в благодатных краях. Там легко быть счастливым, а ты на Севере попробуй, где зима, как говорят, двенадцать месяцев в году стоит.

Не уберёг

В апреле снега ослепительно сверкают. В это время беречь нужно глаза. А я зимовал первый год и к советам старших не всегда прислушивался. И через это влип в историю.

Поехал как-то на сбор яиц. Далеко забрался, к устью Море-ю, что означает «река из моря». Уже первые гуси прилетели. На пары разбились. Можно было ожидать, что и кладки у них появились. Я до этого не знал, как гнездятся гуси, и очень хотелось найти их гнездо. Увидел, что с одной сопочки слетела пара гусей и закружилась надо мной, – и туда. «Вот тут-то и найду», – подумалось. Но гнезда не обнаружил. Часа два кружил, пока не показалось, будто шерстинка в глаз попала. Хотел потереть его ладонью, а шерстинка уже в другом глазу. Всё закружилось перед глазами, всё засверкало, и вдруг – темнота. Я даже не понял сразу, что ослеп, а когда дошло, то перепугался, сел на нарты и закрыл лицо руками. Когда отнял ладони, боль вроде бы утихла, но темнота стала ещё гуще. Сколько так просидел, не знаю. Всё из ума вылетело. Пришёл в себя от толчков. Это Верный, вожак упряжки, тыкался носом в мои колени, взвизгивал, словно спрашивая, что случилось с хозяином, что нужно ему.

– Домой, Верный! Домой! – и я прилёг на нарты.

Верный, крупный чёрный пёс с белой грудью, радостно тявкнул, и упряжка потащила нарты. «Куда? Привезут ли?» Сквозь меховую куртку грело солнце, со всех сторон нёсся на меня гомон птиц. «Чудится, наверно». Верный не подвёл, благополучно привёз домой.

Начальник станции встречать вышел.

– Ничего, – сказал он, – бывает. Денька три-четыре пролежишь, и пройдёт. А гусь-то валом попёр. Так и кружится над станцией. Ребята уже на охоту отправились.

А я молчал. Целых четыре дня. И в какое время. И поделом. Не будь столь самоуверенным.

Говорили старшие: «Надень очки». «Обойдусь без них», – отвечал. Вот и обошлось.

Пижемские наволоки

Я снова на берегах этой реки, берущей начало в тиманских увалах. Что же, собственно, привело меня сюда, может, уже в сотый раз? Что ждёт? Чем порадует меня она? Трудно сказать. Одно знаю: название этой реки идёт от целебной травы пижмы, и побыть здесь хотя бы несколько дней – для меня лучше всяких санаториев, самых дорогих лекарств.

Вторую ночь провожу на заброшенном огнище у Прокопая. Совсем недавно здесь стрекотали сенокосилки, звенели конные грабли, слышались голоса, горели по вечерам костры, а сейчас тихо, лишь большие, пахнущие мятою стога напоминают о страде сенокосной. Тихо вокруг. Изредка просвистят над тобой утиные крылья, всплеснёт в реке рыбина, блеснув под лучами вечернего солнца серебристыми боками, да прогудит подвесной мотор. Что же всё-таки тянет меня сюда? Рыбалка? Есть места, где она побогаче. Более привольные, кажется, созданные матерью-природой для отдыха. А здесь ночами без тёплой куртки не обойтись. Или просто привычка к знакомым местам? Но где бы ни был, везде чувствую себя как дома, дороги приучили к этому. Что же тянет меня к Пальнику, как называют это место? Откуда взялось это название? Неподалёку от Прокопая сохранились развалины старой избы. В давние времена кто-то из крестьян рубил и выжигал тут кусты, из года в год расширяя поженки, что узкой лентой тянулись вдоль реки. А теперь куда ни глянь – стога, и только вдоль бора ещё сохранились сплошные заросли ивняка, да и они скоро исчезнут.

Сгущается темнота. И начинается удивительный по своей красоте перепляс зарниц, когда в полной тишине сверкают молнии.

Я не знаю, что меня сюда тянет: то ли желание посидеть с земляками у костров, вспомнить прошлое – это тоже нужно порой человеку, то ли неизбывная страсть побыть, как теперь говорят, наедине с природой, то ли «усталость тихая, вечерняя». Но по утрам, покидая огнище, я не скажу ему: «Прощай!» – а скажу: «До скорого свидания». А по ночам в городе мне ещё долго будут сниться всплески идущего на нерест лосося, поплавок, уходящий в воду, певучий говорок землячек, расспрашивающих о житье-бытье, приглашающих к общему столу, усталых после долгого страдного дня, но, как правило, заканчивающих вечер берущей за душу песней. И зарницы, а не грозы, от которых горят леса.

Я снова на берегу этой реки, и мне снова удивительно хорошо, спокойно на душе, словно припал губами к целебному источнику, что смывает с души человека наплестки прожитых лет.

Заливень

Всё лето стояла такая жара, что казалось, будто юг переместился на север. Духота. Земля потрескалась от палящего солнца. И мои односельчане, чаще всего сетующие на ненастье, мешающее сенокосу, то и дело поглядывали на небо. «Хотя бы дождик пошёл – землю влагой напоил», – слышались голоса. Но редкие тучи проходили мимо, по ночам гремели сухие грозы, после которых над лесами поднимались огненные языки пожаров, опустошающие предгорья Тимана, охватывающие многие десятки километров. И мужчины вместо сенокоса становились пожарниками, садились в вертолёты, высаживались в глухой тайге и по несколько дней, не сомкнув глаз, бились с огнём, возвращаясь домой пропахшими дымом и гарью. Но всему своё время. Минувшей ночью было нечем дышать, термометр показывал выше тридцати, что для северян непривычно, тяжело переносится ими. А с утра небо заволокло тучами, загремел гром, зашумели деревья под напором густого, порывистого ветра, и в полдень ударил дождь. Не люблю морось – она портит настроение, от неё никуда не спрячешься, ничем не укроешься; равнодушно встречаю дожди – обычное для нас явление, готовлю корзину под грибы, когда начинаются ливни. Но как назвать этот дождь, тот, что за пять минут наполнил бочки, стоящие под окнами, водой, от которого зашумели потоки, прижалась к земле картофельная ботва?

– Заливень! – сказала старая крестьянка, стоящая у прилавка сельского магазина. – Подал Господь, внял нашим поклонам.

Сказано точно: заливень! Долго ждали его люди, и не беда, что на какой-то день умолкнут на лугах косилки. Прошумел заливень, снова яркое солнце, природа словно помолодела, всё кругом улыбается и звенит на разные голоса. Я не смог найти сравнения для заливня, но это похоже на избыток добрых чувств, когда хочется быть щедрым, всего себя бескорыстно отдать другим.

Травяник

Вдоль ручья на деревьях кора ободрана, ошмётками висит. Это косолапый мишка, выйдя из берлоги, о своём пробуждении оповестил. Подойдёт к дереву, обнюхает его, приподнимется на задние лапы, рявкнет на весь бор и метку поставит, чтоб знали все – тут его участок. Много их, меток, по берегам. Звери сторонкой их обходят, и мы порой с опаской поглядываем. А бояться нечего: травяник это. Такие людей не трогают.

Они пни выворачивают, муравейники разрывают, из земли корешки выкапывают. На строгой диете наш знакомый живёт. А пометки на деревьях, так – кошка лапкой, а медведь – пятернёй! Пятерня у него во какая – страшно представить.

Бояться нечего, а остерегаться надо, при встрече кидаться в сторону не стоит: медведя бояться – как от белки бежать.

Опушка

Солнце почти не заходит. Пахнет прелью. Дороги почернели. Заречье лиловым стало. Кое-где на пригорках показалась первая травка. Небо синее-синее. Я ухожу в лес с вечера. Ночую под ёлкой около токовища. Со стороны реки, из села, доносятся переборы «хромок». Пока рыбаки не разъехались по тоням, молодёжь бродит по улицам с песнями и частушками до полуночи, а то и до утра.

Мне кажется, что там, среди подруг, кружится на мосту в кадрили и она – темноглазая шустрая девчонка. С ней я учился в школе. Таскал за косички. Смеялся, когда доводил до слёз.

Косички стали тугими, спускаются почти до пояса. Загордилась, нос вздёрнула. Меня и вовсе перестала заме­чать.

И, как назло, встречается каждое утро. Только спущусь с полей – тут как тут. Глянет, прищурясь, из-под густых изогнутых бровей и спросит, что несу.

Лишь посмотрю на неё искоса. «Обносились с матерью, – подумаю. – Платье-то из старья сшито». А мне зимой пушнину отоварили: сапоги хромовые справил, фуфайку, ещё часы куплю – «кировские».

«Пустой!» – насмешливо бросит она. Что делать – раз на раз не сходится. Оглянусь. Она рядом идёт: по соседству живём.

– Возьми меня, когда весновать в заречье поедешь на уток. Не помешаю. В разные караулки сядем. Думаешь, стрелять не умею?

«Не хватало ещё бабу на охоту во­зить», – думаю. Злюсь, а Маринка посмеивается:

– Я и не поеду. Охотник тоже. С тобой только мух варить. Фу-у!

И тут же непременно вспомнит: мать наказывала к нам забежать.

Сестрёнка, ползая по полу, щебечет:

– Тётя Малина присла.

Сама на руки к ней тянется.

А тёте Марине всего пятнадцать. Смутится она и не знает, что делать, непривычно ещё, чтоб тётей ­называли.

– Садись, Маринушка, за стол, – скажет мать. Ласково так скажет и посмотрит на нас.

Пока я бродил в тайге, она напекла шанег, кулебяку из свежих сигов – последних, подлёдных – и приговаривает:

– Устал, наверно? Ешь!

Насмешнице пододвигает что пожирней да повкусней.

– Сам наловил, – скажет. – Не купленное...

Румяные шаньги от похвал не лезут в горло, я захлёбываюсь парным молоком и рассуждаю, как старый Митрич, что птица дружно токует, лето будет сухое, жаркое, сена наставим...

«Погоди, – думаю, – вот устроюсь работать в аэропорт, в кителе захожу, фуражку с “капустой” надену, зарплату стану большую получать, себе кожанку с замком куплю, а Маринке розовое платье, зелёную ленту, голубые туфельки».

«Капусту» на фуражке я позже долгонько носил, а подарка так и не поднёс. Вскоре уехал из дому. Маринка стояла на угоре и махала мне рукой, пока не скрылась из виду за поворотом. Перед отправкой парохода я не знал, что сказать ей, стоял, опустив голову. Когда раздался последний свисток, она неожиданно припала головой к моему плечу. «Пиши, – услышал я чуть слышное, – отвечу».

Вскоре и Маринка уехала из села в техникум. Не встречались с той поры.

Сегодня, возвращаясь с охоты, я неожиданно услышал знакомое:

– Покажи, что несёшь, дяденька?

Оглядываюсь и вижу: стоит рядом со мной глазастая девчушка, с любопытством на мою сумку посматривает. Незнакомая. Из приезжих, видно.

– Как зовут тебя?

– Марина!

– Видала такого? – спрашиваю, вынимая из сумки краснобрового петуха с белыми подпушками у дугастого хвоста.

А перед глазами стоит та, другая, что встречала меня на опушке жизни, за которой начиналось незнакомое.

Поляну, где раньше токовали тетерева, давно распахали и засеяли клевером. Тетеревам пришлось переместиться в гору – дальше в лес. И село разрослось. Оно слилось с окрестными деревнями, на шесть километров растянулось, вместо одной улицы стало три. Так же бродят по улицам села вечерами подростки... Только кадриль уж никто не танцует. И песни не те поют.

Другое время. Другие песни.