СТЕЗЯ


ИНДИВИДУАЛЬНОЕ БЫТИЕ ОРНИТОЛОГА ГАЛКИНА

Судьбы птиц и жизнь человеческая

Недавно мы с товарищем возвращались на автомобиле из Санкт-Петербурга. И мне тогда пришла неожиданно мысль записать в пути голоса птиц. Началось все с соловья, поющего на выезде из Питера, невзирая на близость автозаправки. Потом были Вологодская, Костромская, Ярославская области, Вятская земля. Но на границе Коми лес замолчал.

– Ты разве первый раз это замечаешь? – спросил товарищ. – В Коми птицы почти не поют.

– Что? – растерялся я. – Зима девять месяцев в году, яблоки не растут, а тут еще и птицы нас игнорируют. 

Но вот как бывает – одно цепляется за другое. Вскоре мне предложили подготовить материал об орнитологе-любителе  Владимире Павловиче Галкине. Идея понравилась, хотя было одно «но». Много раз мне встречались дилетанты, ум которых имел какой-то роковой сбой: они не могли или не хотели различать границы между желаемым и действительным. Поэтому на встречу с Галкиным я шел с опаской...

Но нет. В том-то все и дело.

Он сидит – сухой, умный, немного ироничный старик – в окружении сотен книг. Сложись его судьба немного иначе – он мог бы, наверное, стать крупным ученым. Вот его история.

Черный снег

Родом Владимир Павлович из Москвы. Мать умерла, когда ему было пять лет, и воспитал их с братом отец – кадровый военный. Выходец из крестьян, он дослужился до полковника химических войск.

– Было такое понятие, – говорит Владимир Павлович, – военная интеллигенция. Это подразумевало широкий кругозор, знания и, что еще важно, деликатность. Когда ты знаешь, что человек не идеален, ему свойственны промахи, которые нужно прощать. Мой отец был очень снисходительным человеком. После войны люди старого склада, подобные ему, уже редко встречались: Сталин почти всех  уничтожил.

Отца эта чаша миновала. Младший сын был менее осторожен. В первые месяцы войны Владимир Галкин получил первый срок. За то, что пошел воевать в 16 лет (так был воспитан), имел плохое зрение и верил в революционную законность. Потянуло это на пять месяцев тюрьмы, по тем временам – немного. 

* * *

Пароход «Красный Моссовет», куда Володю Галкина взяли матросом, был брошен летом 41-го в самое пекло. Наши части сражались тогда за полуостров Рыбачий, отрезанные от большой земли. «Моссовет» возил боеприпасы.

Во время одной из бомбежек Галкина взрывной волной бросило на фальшборт. Он потерял дар речи, но однажды санитарка неудачно рванула с него присохшие бинты, и мальчишка взорвался отборным морским матом, помянув нелицеприятно и пролив Дарданеллы, и путешественника Христофора Колумба. Врач, услышав, обрадовался: «Ты ругайся, ругайся, только говори».

Речь возвратилась полностью, но контузия часто мнет человека, как жестянку, прежнюю форму ему уже не восстановить.

Вышел Володя из госпиталя без всякой надежды вернуться на пароход. Выхода не было – нужно возвращаться в Москву. Накануне отъезда Галкин решил попрощаться с братом, который служил здесь же, на Северном флоте.

– В аванпорте ищу корабль брата, – вспоминает Владимир Павлович, – а зрение у меня плохое, названий не вижу. Так я нет-нет да достану из кармана очки, быстро гляну и снова их в карман. За это меня и сцапали. Заявили, что фотографировал суда на территории морского порта. Я говорю: «Какого черта? У меня ни фотоаппарата, ничего».

Аргумент не сработал. Под охраной Володю отправили в Архангельск. Правда, следователь быстро во всем разобрался, велел ступать на все четыре стороны, ругнув тех, кому везде шпионы мерещатся. Но потом спохватился: «Куда же ты пойдешь, сейчас комендантский час. Ты посиди у нас до утра».

Между тем дежурка быстро заполнялась матросами, командировочными и прочим людом, кого ночь застала на улице. Тут и наткнулся на Галкина начальник отделения:

– Кто таков... ах, до утра посидеть разрешили... где документы? Где работаешь? Ах, нигде... документы изымаю! 

– Соблюдайте революционную законность, – возмутился Володя. – Разрешите объяснить...

Начальник в ответ завопил: «А! Ты что!Ты бродяга. Объяснять будешь в другом месте».

Так и оказался Галкин в тюрьме. Попал он туда, морячок, летом 41-го. Рассказывает: «Был я в мичманке, клетчатой ковбойке, брюках клеш и ботиночках брезентовых. Еще имел шинель, но, пока сидел, все это протерлось до дыр, раскисло, а освободили меня зимой».

Босиком по снегу он дошел до проходной. Там кто-то сжалился, дал две калоши, обе на левую ногу. Но далеко ли в них ушлепаешь – мороз градусов тридцать. Володя разорвал ковбойку, превратив ее в портянки. Запахнулся в остатки шинели, как в обломовский халат. Так началась его свобода. Это случилось в те дни, когда под Москвой замерзала огромная немецкая армия.

День Галкин проводил в бане, в тепле. Иной раз разбудят, спросят: «Гражданин, вы не угорели?» Вечером, потного, распаренного, в шинели на голое тело, Володю выставляли на улицу. Там он прятался в люк парового отопления и прижимался к едва теплой трубе. Сверху падали снежинки.

Так и жил этот человек, будто воробей, пока не получил паспорт. Говорит с улыбкой:

– Приключений было слишком много, чтоб не заняться философией, не попытаться осмыслить: что за штука – индивидуальное бытие.

* * *

«И простим...» – произносит Владимир Павлович, запинается. Я не сразу понимаю, что это начало стихотворения, а он все нащупывает его в памяти:

И в России, где мы были
                              обижены
     По чужой и по нашей вине...


Второй раз он снова сел ни за что. Написал повесть, «Черный снег» называлась. Дело в том, что в конце сороковых Галкин работал в Куйбышеве на военном заводе. Там было несколько предприятий, эвакуированных из Москвы и с Украины, отчаянно дымила огромная тепловая электростанция, и снег действительно был черным. На нем белели следы, когда проходил человек. Повесть была про житье-бытье простого рабочего. Бытье, надо сказать, довольно убогое. 

Когда рукопись случайно попала в руки участковому Барышеву, Галкин обзавелся врагом. Барышев обвинил его в клевете на советскую действительность, дело передали в КГБ (или как там оно в то время называлось).

Майор-чекист Володю сначала обругал: «Если ты так думаешь, то не пиши, а если пишешь, не давай читать кому попало». Потом посоветовал учиться: «Нам нужны грамотные люди». И под конец произнес слова, которые вызвали у Галкина оторопь: «Не надо быть винтиком. Эх, эти винтики, гаечки...»

Майор был фронтовиком, кажется, бывшим  разведчиком, и слова его Володя понял так: «Делай, что делаешь, но не будь пешкой у государства». Дело следователь замял, хотя мог дать Галкину лет десять по 58-й статье (контрреволюция). 

А спустя какое-то время Володя увидел его в пивной, в обществе своего старшего мастера. Приятели были слегка под шафе, и мастер, подозвав Галкина, объяснил, уважительно и горестно показав на следователя:

– Он партийный человек, но не мог идти против совести, без вины сажать людей. Стал притворяться пьяницей – в органах таких не терпели. Из-за таких, как ты, начал притворяться, и выгнали его. Да только втянулся человек и пить бросить уже не может.

Для Володиного мастера майор был страдальцем за правду.

А Барышев Галкина все равно посадил, правда, только на два года. Владимир Павлович вступился за друга – растащил дерущихся. Этого оказалось достаточно.

Птицы

– С чего началось ваше увлечение птицами? – спрашиваю я Владимира Павловича.

Он смеется:

– Это судьба, рок. Вот человек родится – и в нем уже заложена любовь к чему-то. А я как себя помню,  всегда любил зверушек, всегда: все, что добренько, пушисто, глазасто. С этим я родился.

Он всю жизнь читал книги по биологии, а птицы – самый легкий предмет для наблюдения. Многие любители природы, если они серьезно, увлеченно этим занимаются, находят простые объекты для изучения. Как, например, сельский учитель Жан Анри Фабр, который писал замечательные книги о насекомых. То же и с птицами, они ведь – в каждом дворе. Интересуюсь:

– Почему вы не стали получать специального образования?

Галкин замялся, подумав, сказал:

– Контузия, лагерь, тяжелая работа... Но не только это. Я зачитывался  Вавиловым, и вдруг увидел, что происходит в стране. Великий Четвериков, создатель популяционной генетики, вынужден был преподавать арифметику в Нижнем Новгороде, из институтов изгонялись лучшие профессора. 

У меня немного романтическое представление о науке? Быть ученым, полагал я в юности, это значит дрейфовать на вмерзшей в лед шхуне; где-то на берегах Амазонки, под крики обезьян-ревунов, у костра коротать тропические ночи, или проводить их у чашечек Петри с опаснейшими бактериями, подогревая кофе на бунзеновской горелке.

Да, я считал, что человеку нужно именно систематическое образование под руководством опытных специалистов, профессоров...

Но контраст с действительностью оказался слишком резким. Из разговоров с биологами Владимир Галкин узнал, что наука у нас создается коллективом института под руководством даже не директора, а парторга. И его это отвратило тогда. Он подумал: «Зачем мне кончать этот институт, преодолевать трудности, да еще с моим здоровьем. Ради чего все это?»

Решил, что лучше быть простым рабочим,  поселиться в маленьком провинциальном городке, где за околицей начинается лес и поля, где можно общаться с природой, изучать ее, думал: «Заработаю на кусок хлеба и горсть табаку, а остальное время буду заниматься, чем хочу, думать, о чем хочу, смотреть, куда хочу». 

* * *

Так он оказался грузчиком в Сыктывкаре. Перед этим пытались с женой  прижиться на Западной Украине. Но когда туда хлынули из лагерей бывшие полицаи, бандеровцы, с их тягой к незалежности, многим русским стало там жить невмоготу.

Рабочий день грузчика бывает иногда коротким. Можно с вагоном сутки маяться, а можно управиться часов за пять. И всё, ребята, – по домам. Смыв с себя под душем цемент, известь или стекловату, Галкин уходил в лес.

– В Коми есть соловьи? – спрашиваю я его.

– В Коми есть соловьи. Их можно встретить в пойменных лугах, в зарослях ивняка с черемухой, рябины и шиповника. Но их немного. Правда, иные утверждают: «соловей у нас не редкость», но неопытные орнитологи часто путают его с варакушей.

– Очень нечасто можно услышать у нас птичье пение.

– Нет, нет, просто нужно знать, где слушать. Особенно много птиц на пойменных лугах и в лесах Вычегды и Сысолы, на зарастающих вырубках. Возьмите май, июнь – поют со всех сторон, и разнообразие птичьих голосов громаднейшее. А вот темнохвойные леса, которых в Коми так много, птицы, и правда, не очень любят.

– Какие из них у нас больше всего распространены?

– Из перелетных очень много воробьинообразных: все эти дрозды – певчий дрозд, рябинник и горихвостка – характерны для Коми, так же, как  каменки, луговые чеканы.

Из местных видов больше всего, конечно, птичьей мелюзги: зяблики, чижы, но некоторые в суровые зимы, когда мало можжевельника, рябины, от нас откочевывают. Снегири, чечетки, свиристели – они не перелетные птицы, а кочующие – ближние мигранты. 

А вот глухари, тетерева, рябчики, белая куропатка –эти в любую зиму у нас остаются.

– Лебеди к нам залетают?

– Да, их можно бывает увидеть над Сыктывкаром осенью и весной. С Каспия летят, с Черного моря, в тундру, в северные, необжитые районы.

– Почему именно на Север?

– От людей подальше. Сто лет назад они гнездились по всей России. Об этом остались в памяти только названия: там – озеро Лебяжье, там – село Лебедянь. Но потом им в тех местах не стало житья.

– Какие птицы на вашей памяти стали редкостью?

– Хищные. Раньше выйдешь в поле из города или в пойму реки – черного коршуна можно было увидеть над головой. Сарыч, пустельга были обычными птицами. Сейчас нет.

Вытеснены на Северный Тиман, на Урал, в Предуралье орлы-белохвосты; там же уцелели, спаслись от нас орел-беркут, подорлик. Под Сыктывкаром орлов можно увидеть только тех, что держат путь домой.

Наука

Свою первоклассную, по нашим северным меркам, коллекцию птичьих яиц Владимир Павлович передал в Институт биологии Коми научного центра. Ученые были удивлены не только размерами коллекции, но и тем, что о Галкине они тогда услышали впервые.

Директор музея растерянно заметил: «За границей вам дали бы за все это громадные деньги, в долларах, а вы просто так нам подарили?!»

По словам другого сотрудника Центра, по одним лишь этикеткам – где, что было найдено Галкиным – можно подготовить диссертацию.

Они появляются ниоткуда – эти любители, от слова любить, и исчезают потом, как правило, навсегда. В Ухте другой орнитолог-любитель Деметриадес подарил свою коллекцию Печоро-Илычскому заповеднику. Тоже все ахали, охали... За недолгими триумфами в таких случаях часто следует забвение.

Владимир Павлович в своей манере, сухо, обстоятельно рассказывает о том, как собиралась коллекция, о брошенных гнездах, где иногда остаются кладки, о том, какие они на вид и на цвет:

– У некоторых птиц все яйца одинаковые. Взять зеленую пеночку – у нее маленькие беленькие яички. А вот, скажем, у зяблика они двух сортов: есть голубые с бурыми крапинами и есть мутно-розоватые, тоже с бурыми крапинками. Но вот есть такая птичка – лесной конек – у ее яиц множество вариаций.

– Были ли у вас какие-то открытия?

– Да, находились иногда редкие гнезда. Например, в книге «Фауна европейского северо-востока России. Птицы...» пишется, что в Коми АССР не было найдено кладок вальдшнепа. Я находил. В коллекции, которую я передал, есть одна полная кладка из четырех яиц вальдшнепа и одна неполная – одно яйцо (птица снесла и бросила это гнездо – иначе бы не забрал).  Лежало оно на опушке леса, где уже начал пахать трактор.

Но самой большой для меня редкостью было найти гнездо пищухи. Она, как поползень, как дятел, ползает по стволам, длинным своим клювом из трещин коры выковыривает личинок, насекомых. Их трудно наблюдать, а в некоторые годы пищуха мне вообще не попадалась.

И вот однажды я на гриве пойменного леса, в местечке Озел, заметил подозрительное дупло: отставший пласт коры осины. Попытался туда залезть, и вдруг от прикосновения, от стука начали вылетать птенцы. Думаю, а вдруг там остался болтун (яички-болтуны – это неоплодотворенные яйца). Руку запустил,  и, действительно, одно яичко осталось.

Так я еще умудрился его уронить. Думаю: дай Бог, чтоб оно хоть на мох упало, не разбилось. Слез с дерева, смотрю – упало на мох, целехонькое...

Владимир Павлович, наконец, немного оживляется, но видно это только по глазам, голос остается спокоен. 

* * *

Дочь Галкина закончила биологический факультет Сыктывкарского университета. Занималась цитологией – изучением живой клетки. В Чернобыле получила большую дозу радиации, но решилась после этого родить сына. Слава Богу, он здоров. Внучка учится в МГУ на морского геолога. Я спросил Владимира Павловича, почему он всю жизнь действовал в отрыве от официальной науки. Он попытался объяснить:

– Все казалось, что мало сделано, много еще белых пятен, многое не доделано до конца. Нужно материал уточнить, приумножить, привести в порядок. Но вот оглянулся, а мне уже за шестьдесят, потом первый инфаркт...

Несколько лет назад вспыхнула надежда. Один из сотрудников Института биологии заинтересовался работой Владимира Павловича, снял о нем передачу для ТВ, странную подборку из обрывков фраз. А самое главное – попросил подготовить материалы исследований.

Это было глубокой осенью. Он потихоньку корпел над архивами в надежде, что ученый вернется. Листал дневники. Многие записи были сделаны на природе, там странички в пятнах диметилфталата, с раздавленными на них комарами. Делал  выписки. Однажды ученый забежал, в то время, когда Галкина не было дома. Передал через домашних список, по каким птицам ему нужны наблюдения Владимира Павловича. И после этого исчез навсегда.

Самое обидное, что материалы Галкина никто не видел. Если бы они посмотрели, сказали: нет, это не то, что нам нужно, он бы все понял. Но нет. И пропало настроение.

– Все прошло. Все это в прошлом, – говорит он, – и радости, и невзгоды, разные приключения, надежды и ожидания. Навязываться не хочу. Мне достаточно ночевать под звездным небом, слыша волчий вой из ближайшего леса. А идти, что-то доказывать  мальчишке, который не желает даже сотрудничать, а хочет быть твоим наставником... Нет, не могу.

Когда-то, еще во времена академика Кайгородова, знаменитого фенолога, у ученых были так называемые корреспонденты. Они присылали свои наблюдения, материалы – ученый с ними переписывался, руководил их работой, убеждался в добросовестности. Это было нормой и для девятнадцатого века и  всерьез двигало науку.

А потом корреспонденты получили новое наименование – дилетанты. Доверять им перестали, на том основании, что  любительство может повредить науке.

Что в итоге? Владимир Павлович мрачно, сосредоточенно листает том «Фауны европейского северо-востока России. Птицы. Часть первая»:

– Пишут, что полные кладки чибиса под Сыктывкаром встречаются до 20 мая, а запоздалые – 20-го и позже. Но чибис, это каждый ученый должен знать, гнездится на лугах Сысолы и Вычегды. А там 20 мая – пик половодья. Вода начинает спадать лишь в конце мая, а один раз даже 13 июня наблюдался пик половодья. Так что же они, чибисы, яйца в воду откладывают, так получается?

В другом месте говорится, что коростели прилетают в Коми в конце мая, и там же утверждается, что в середине мая, то есть за полмесяца до прилета, они приступают у нас к размножению.

Таких недоразумений в книге десятки. Их без труда обнаружил Галкин, их с легкостью может найти тот же Деметриадес. Здесь ответ на вопрос – нужны ли эти люди науке.

Жаворонок

Я рассматриваю корешки книг его библиотеки. Много работ по биологии, а кроме этого – «Культурология. XX век», «Психоанализ и культура», тома Вебера, Фромма, Лосева; здесь же Платон, Фихте, Кьеркегор...

– Чем вы сейчас занимаетесь? – спрашиваю я Владимира Павловича.

– Работаю над Гегелем. Философия, на мой взгляд, нанесла серьезный ущерб естественным наукам. Она попыталась оснастить их идеологией, а на выходе получилась какая-то ерунда, вроде учения академика Лысенко. 

* * *

Может быть, дело в том, что любая, пусть самая лучшая идеология, отторгает законы жизни. Владимир Павлович вспоминает случай, когда интуиция впрямую столкнулась с партийностью. Главный механик одного рыболовного судна наотрез отказался идти в рейс. Предчувствовал свою гибель. В ответ моряка взяли в оборот, кричали, что заставят положить партбилет на стол. И он смирился, а через несколько дней в море был буквально перерезан пополам тросом.

Как долго ученый, охотник, моряк могут обходиться без интуиции?

«Иногда заходишь в лес, – говорит Владимир Павлович, – и испытываешь какую-то настороженность, угрозу, беспричинный страх. А в следующий раз можешь почувствовать со стороны леса гостеприимство, открытость».

Чем это вызвано? Обменивается ли все живое сигналами, которые мы почти разучились воспринимать?

Галкин вспоминает, как ничто однажды не предвещало беды: «Ни шороха, ни шага – ничего, но я чувствую, что кто-то за мной наблюдает. Я повернул к пойменному лугу, сошел с гривы на луг, по лугу подхожу к старице, оглядываюсь – на опушке стоит медведь».

Гегель в своем жизнеописании Христа тщательно избегал всего чудесного, но легко быть рационалистом у себя в  кабинете. А вот море, лес и вообще природа этой ограниченности не прощают.

– Академик Раушенбах хорошо заметил, – продолжает свою мысль Владимир Павлович, – что у всех племен, и самых диких, есть своя религия, пусть языческая. А почему нет племен, которые не верят в Бога? Они просто вымерли в результате естественного отбора... 

– Вы верите в Бога?

– Бытия Божьего нельзя ни доказать, ни опровергнуть, но... С этой дилеммой столкнулись лучшие мыслители ХХ века – Бог или первобытный хаос, что нами правит? Если хаос, случайность, то все бессмысленно, и нам не к чему стремиться. Хочется верить – это не так. 

* * *

Мы заговорили о рациональности в поведении птиц. Галкин наблюдал жестокость ворон, и как дятел разрушал гнездо зеленой пересмешки. Видел примеры сотрудничества, когда трясогузки с треском и шумом бросались на ястреба, а к ним вдруг присоединились чибисы, дрозды и прочая птичья мелочь. Однако все это можно объяснить.

Но вот как-то раз шел Владимир Павлович по полю, и вдруг рядом свечой взлетела в небо птица. Он сделал запись:

«Спугнул жаворонка. В двух метрах от меня взлетел с пеньем».

А потом вдруг дошло до него, что птицы с перепугу не поют, и стало стыдно от мысли, как ничтожна, оскорбительна для жаворонка эта попытка объяснить трусостью его поведение. Что-то другое им двигало, может быть, восторг? Кому там, в небесах, решил он посвятить свое счастливое умение? 

Никто не уходит победителем...

За окном медленно вечереет. Старик Галкин говорит, слушаю: «Идешь и чувствуешь, что на тебя где-то, может, из норы смотрит какая-то лесная мышь или птица, сидящая на гнезде, глядит настороженно; парящий в небе коршун следит за твоими движениями, лягушка из лужи – и та подглядывает: куда ты идешь, зачем пришел?»

Разговор наш с Владимиром Павловичем то затухает, то снова возобновляется. Словно погасшее кострище, лежат между нами его так никому и не пригодившиеся, материалы, его разочарование в науке.

– Никто не уходит победителем. Все  уходят жертвами... – медленно произносит Галкин. – Никто не может ответить на вопрос – в чем смысл жизни, зачем человек появляется на свет, для чего он создан. Никто. Разве что верующий...

Потом вдруг все так же спокойно, но прекрасно, подобно тому, как поднимался в небо тот, не сразу понятый им жаворонок, выговаривает Владимир Павлович главные слова:

– Зачем я все это делаю? Я выхожу на луга на целый день, когда ты знаешь, что вокруг на тридцать верст нет никого. Пять утра, шесть утра. За тобой остается темный след в траве. Длинные холодные тени на лугу лежат от гривы леса, и у тебя по сапогам стекает роса, и все они улеплены желтыми лепестками лютиков.

И ты окунаешься в этот мир рассветных туманов и в пение птиц, не думая ни о чем. И забываешь, что тебе уже за шестьдесят, что виски седеют. И не думаешь о том, что эти луга скоро заметет-покроет снегом, что птицы  улетят, и впереди – мрак зимних ночей. Так было на Вычегде и тысячу лет назад, и две тысячи, и перед тобой вечная красота, нетленная, открывается. И ты ей причастен. Хотя бы на миг:

И пусть у гробового входа
     Младая будет жизнь играть,
    И равнодушная природа
    Красою вечною сиять.

Главное во всем этом – не наука. Главное – любовь.

В.ГРИГОРЯН

назад

вперед


На глав. страницу.Оглавление выпуска.О свт.Стефане.О редакции.Архив.Почта.Гостевая книга