СТЕЗЯ поэт-монархист иколай браун Тюрьмы и встречи «старого русского» Предисловие
Я узнал о нем от его соузников по мордовским политлагерям. Их мнение, наверное, лучше всего озвучил барнаульский священник отец Михаил Капранов, сам отмотавший немалый срок. Он писал о Брауне: «Я узнал его сначала по стихам, звучавшим в лагерях в качестве песен... Даже не зная еще самого Николая, зная только его песни, мы уже любили его и молились за него. Николай Браун – человек удивительного характера, чистоты и искренности, человек, который пережил так много и остался русским, православным, монархистом. Он всегда будет моим близким другом, другом, с которым просто и хорошо». Приехав в Петербург, я позвонил Николаю Николаевичу, и мы договорились о встрече. Вот только присесть, поговорить спокойно нам было ровным счетом негде. Квартира Брауна оказалась полна приезжих, и мы блуждали, наверное, битый час по улицам Петроградской стороны. Заходили в поисках приюта в какие-то бары, но едва ли не бежали оттуда. Интимный свет, тесно сдвинутые столики, самодовольные лица посетителей – все это мало располагало к беседе. Наконец нашли заведение, более или менее приемлемое, впрочем, даже оно было для нас слишком роскошно. Николай Николаевич вынул из портфеля и развернул на столе кулек с фисташками. Официантки, стараясь не рассмеяться, искоса наблюдали за эволюциями «старых русских» и несколько часов пытались понять, что означают долетавшие до них слова, среди которых слышались «самодержавие», «православие»... Впрочем, от орлиного профиля моего собеседника веяло такой невозмутимостью, что в конце концов я тоже перестал смущаться. Зато молодая супружеская пара, сидевшая напротив, явно заинтересовалась повествованием старого лагерника и шепотом начала обмениваться впечатлениями. Да и трудно было не заслушаться... Второй Сусанин – Я родился и рос в семье двух известных поэтов, – начинает Браун свой рассказ. – Когда мы дружили с Львом Николаевичем Гумилевым, он однажды пошутил на эту тему: «А все-таки интересно сложилась наша жизнь. И у вас, и у меня отец и мать – профессиональные поэты, при всей разнице их обстоятельств и биографий. А мы с вами оба отсидели по десять лет и имеем столь близкие взгляды на жизнь, политику, православие». Наверное, это сходство не было случайным. Люди нашего круга были последними представителями той России, которой больше нет и о гибели которой можно сказать словами Евангелия: «Если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода». Мой отец, Николай Леопольдович Браун, был из православных немцев, живших в Орловской губернии. А матушка моя, Мария Ивановна Комиссарова никогда не забывала, что вышла из рода костромских крестьян, давшего России Осипа Комиссарова – человека, который спас царя Александра Второго от пули террориста Каракозова. Вот при каких обстоятельствах это произошло. Весной 1866 года государь гулял по Летнему саду. Вокруг было множество народу, и внезапно какой-то человек подбежал к императору с револьвером в руке. В момент выстрела Осип Комиссаров ударил злодея по руке, и пуля ушла вверх. Попробуйте представить себе эту картину. Удивиться, как опасно и в то же время счастливо близки были тогда государи к своим подданным... Рядом с царем могли находиться, среди прочих, убийца и простой крестьянин, мужик, приехавший в столицу на заработки (он шил и продавал в Петербурге шапки и картузы). Страна целый месяц праздновала спасение монарха. Осип Иванович был произведен во дворянство, щедро вознагражден. В порыве всеобщей радости Комиссарова назвали вторым Сусаниным, тем более что Провидение Божие столь явственно себя в этой истории обнаружило. Дело в том, что Комиссаров был не только земляком Сусанина, но и односельчанином. Оба они были родом из села Молвитино (ныне Сусанино). Некрасов, вдохновленный случившимся, написал в те дни стихотворение, так и озаглавленное – «Осипу Ивановичу Комиссарову». Там были такие строки: В семье Комиссаровых всегда висел портрет Царя-освободителя, даже какое-то время после 17-го года. И эти предания старины, наверное, повлияли на мое мировоззрение. Епитимья Были и другие обстоятельства. После войны наша семья проводила летние месяцы в поселке Келломяки, впоследствии переименованном в Комарово. Подумайте, как давно это было – в прошлом тысячелетии. Там, на улице Привокзальной, через дом от нас, проживал старый большевик Павел Михайлович Быков – автор книги «Последние дни Дома Романовых». Он был незаурядной личностью. Являясь председателем Совета рабочих и солдатских депутатов, который вынес приговор Царской Семье, Быков оказался единственным, кто проголосовал против казни. Он был русский по национальности, что для той обстановки было не совсем обычно. Делами заправляли евреи, военнопленные австро-венгры, кто угодно. Русским не доверяли. Не знаю, что этот человек думал о своей причастности к гибели Государя, но у нас в поселке сложилось среди детей общее мнение: раскаивается. К этому времени погибли в лагерях от рук своих соплеменников и Голощекин, и Белобородов, похвалявшиеся участием в екатеринбургском злодеянии. Быков же пребывал в странном душевном состоянии. Психически этот человек был вполне здоров, но от него веяло каким-то страданием. Жил он в чулане, который был, как и весь дом, выкрашен в голубой цвет. Там имелась форточка-кормушка, как в тюрьме, куда старая большевичка-ленинка (помыкавшаяся по сталинским лагерям) подавала миску с баландой и пайку. Так я начал знакомиться с тюремным бытом. Со стороны Быкова то была какая-то добровольная жертва, наложение на себя своеобразной епитимьи. Гулял Павел Михайлович всегда один, ни с кем не общался. Одинокий, высокий, сутулый, с выдвинутой вперед челюстью и проницательным взглядом – таким он мне запомнился. Глаза у него были небесно-голубого цвета. Он внимательно глядел на нас, детей (обычно эти встречи случались на песчаной горке) и, постояв молча, шел дальше. И как-то отложилось тогда в детских мыслях очень ярко: царей убивать нельзя. Даже в то время у храма Спаса-на-крови, рядом с которым я жил, горели свечи, лежали живые цветы. Как вы думаете, почему? А рядом город рассекали улицы Софьи Перовской, Желябова... Когда я проходил мимо того места, где мой предок Осип Комиссаров спас царя, то видел, что фамилия Каракозова была выбита большими буквами, а имя царя – маленькими. Это казалось страшной несправедливостью. Трудно было представить, что не пройдет и полвека, и мы вернем нашему городу, его улицам и мостам старые имена. Дольше всего в начале 90-х годов шла борьба за Староконюшенный мост, который большевики переименовали в честь цареубийцы Гриневицкого. Мы, добившись официального решения, снимали табличку с его именем, кто-то вешал ее снова. Но монархисты, выставив ночное дежурство, все-таки победили. Проспект непокоренных После войны в нашей квартире бывало очень много известных людей – писателей, поэтов. Но бабушка – Павла Семеновна (такой она была в 40-е годы - на фото слева) – говорила мне, что их разговоров можно вовсе не слушать, все равно ничего поучительного не услышать. «Лучше прочитай молитву, – говорила она, – посмотри, как лампадка горит перед Николаем Чудотворцем». Постепенно она научила меня нескольким молитвам. Сначала одной, взяв слово никому об этом не говорить. Убедившись, что я слово держу, стала учить дальше. Крестили меня в 1945 году в том районе Петербурга, который именуется Кушелевкой, в церкви Спаса Нерукотворного. При Хрущеве ее разрушили, но сейчас там создана православная община и, Бог даст, храм на проспекте Непокоренных поднимется вновь. Нас, русских людей, действительно можно назвать непокоренными. * * *
Фамилия моей матери, Марии Ивановны, хоть и звучала по-советски, но благодаря Осипу Комиссарову числилась в ряду проклятых для власти. Многие мамины родственники были репрессированы, и сама она в тридцатые годы не раз изгонялась с работы. У отца с биографией было не лучше. Все его имение после отступления войск белого генерала Антона Ивановича Деникина было разграблено, что-то сгорело, а остатки имущества были розданы друзьям и знакомым. В Петербурге они – беженцы из родных краев – и познакомились, а в 26-м году тайно обвенчались в церкви Рождества Иоанна Предтечи на Каменном острове. И как бы ни сложилась в дальнейшем жизнь моих родителей, я не могу забыть, что супружество свое они освятили в те годы, когда комсомольцы сбивали молотками и зубилами фрески со стен храмов, с песнями и длинными лестницами путешествовали от одной церкви к другой. Это благословение церковное сыграло, мне кажется, свою роль в судьбе родителей. Они всегда были вместе. Несмотря на богемные нравы советской литературной интеллигенции, прошли через всю жизнь рука об руку. * * * Отец был учеником Николая Гумилева, принадлежал к его «Цеху поэтов». В двадцатые годы он сблизился с литераторами, которые продолжали хранить верность своей несчастной Родине. Судьба большинства этих людей сложилась трагически. Отец близко знал Николая Клюева, в семье у нас хранился двухтомник этого замечательного человека с надписью: «Николаю Брауну – мое благословение на жизнь песенную. Дано в Благовещение. 1926 г. Николай Клюев». Сохранились у нас и подлинники Есенина. Кстати, мы беседуем с вами в канун дня рождения Сергея Александровича. Эту дату мы всегда отмечали в лагерях, не считая его советским поэтом. Ведь можно по-разному понимать даже такое его стихотворение: Эти строки из откровенно религиозной «Иорданской голубицы» можно пионерам декламировать, а можно сказать нечто подобное в ужасе, схватившись за голову. ...Мой отец выносил Есенина убитым из гостиницы «Англетер» и до конца своей жизни свидетельствовал: «Никаких следов самоубийства на теле Есенина не было». Отец сразу это определил, ведь он работал санитаром в начале 20-х годов, видел много мертвых людей, разгружал на морозе машины с останками, когда одно тело приходилось с неимоверными усилиями отрывать от другого, среди других покойников много раз встречал трупы тех, кто покончил с собой. Тело Есенина не имело с ними ничего общего. В теле не было следов самоубийства, на шее отсутствовала так называемая странгуляционная борозда и так далее. Зато имелась рана над правым глазом, под бровью – явно смертельная, пробита была лобная часть ближе к переносице, левый глаз едва держался, на правой руке виднелись следы порезов. Сергей Есенин был изувечен, рубашка его была порвана, пиджак пропал, в чемодане не оказалось продолжения поэмы «Страна негодяев», зато на теле можно было видеть крупицы земли, которой неоткуда было взяться в «Англетере». Очевидно, во время допроса поэта где-то жестоко избивали и только потом, мертвого, доставили в гостиницу. Отец тяжело переживал эту утрату, не зная тогда, как велик в будущем будет список подобных потерь. О советской литературе При этом нельзя сказать, что они с мамой были заклятыми антисоветчиками. Когда могли, "пели" свободно, а когда петь становилось невозможно, переводили чужие стихи со славянских и прибалтийских языков, что-то редактировали, составляли антологии. Невозможно представить, чтобы они взялись писать о коллективизации. Но даже когда маму травили вместе с Ахматовой и Зощенко (после известного постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград») и десять лет после этого не публиковали, это не стало для нее переломным моментом. Перелом наступил после моего ареста. К тому времени мои родители давно уже заняли прочное место в советской литературе. Среди тех, кто бывал у нас в гостях, запомнились Николай Тихонов, Фадеев, Твардовский, Всеволод Рождественский. Заходил Виссарион Саянов, о котором написано столько эпиграмм. Помню, отец сочинил: Саянов, впрочем, и сам был остроумным человеком. Часто бывал у нас Александр Прокофьев, тогдашний председатель Союза писателей. Помню, как, будучи уже молодым человеком, я пел ему белогвардейские песни, а он исполнял в ответ большевистскую: «Шагом, шагом, братцы, шагом, по долинам, рощам и оврагам». Такие вот у нас с ним приключались дуэли. Не могу сказать, что все в старшем поколении мне нравилось. Мы часто спорили, и постепенно передо мной открывалась не слишком приглядная картина. Литераторов того времени в их отношениях с режимом можно было разделить на несколько категорий. Одни уживались сами с собой и с требованиями партии. Колебались вместе с приключениями эпохи, писали неправду, пытаясь убедить себя, что поступают правильно. Люди из второй категории также писали то, что требовала новая власть. У некоторых это выходило блестяще, они получали сталинские премии, а позже государственные. Но в частных беседах резали правду-матку, и, как сказано в комедии у Грибоедова, дистанция с публикациями получалась огромного размера. Третьи худо-бедно печатались, состояли в Союзе писателей, но писали главным образом в стол или для самиздата. Среди них могу назвать Анну Ахматову. Мы читали друг другу свои стихи, я записал на магнитофон поэму «Реквием» в ее исполнении и не раз расспрашивал Анну Андреевну о гибели мужа – Николая Гумилева, расстрелянного большевиками (якобы за участие в белогвардейском заговоре). Другим человеком, имевшим высокие понятия о чести, был автор знаменитых повестей и рассказов «Республика Шкид», «Честное слово» Леонид Пантелеев. Это псевдоним, на самом деле его звали Алексей Иванович Еремеев. Я знал Алексея Ивановича с детских лет, но постепенно он раскрывался передо мной как глубоко религиозный, православный человек. Даже в сибирскую ссылку он писал мне, пытаясь укрепить в вере. На воле наши встречи чаще всего происходили в Князь-Владимирском соборе на литургиях, поминках, по праздникам. Помнится, однажды отстояли службу в светлую пасхальную неделю и потом заговорили о будущем России. Пантелеев говорил, что духовное возрождение у нас обязательно начнется и вот я, наверное, его застану, а он едва ли. Умер Алексей Иванович в 1987 году, совсем немного не дожив до тысячелетия крещения Руси. «Союз нерушимый республик голодных...» В послевоенное время наша семья не голодала, но мои друзья по двору и по школе жили в страшной нужде. В подвальной квартире ютились дети, которые не могли пойти учиться – не было обуви. Другим нечем было платить за квартиру, не было денег, чтобы сменить перегоревшую лампочку, да что там говорить – людям нечего было есть. Мы, дети, не могли себя обманывать так искусно, как взрослые, и не замечать всего этого. Помню, как на уроке пения в нашей 222-й школе мы вместо официального текста гимна запели всем классом: «Союз нерушимый республик голодных». Дело происходило на рубеже 50-х годов, еще при Сталине. После этого в школе появились незнакомые нам взрослые, сидели на уроках, искали козла отпущения. Наконец, кандидатура была отобрана – Игорь Частиков, мой соученик, сирота. И вот в актовом зале собрали нас всех: школьников, родителей, учителей. Игоря вывели на сцену, и директор стал объяснять, что этот мальчик ведет себя как враг народа, искажает всеми нами любимый гимн, что он должен быть исключен из школы. Зал молчал. Когда мы, дети, поняли, что произошло, то пошли к директору, потребовав, чтобы нас тоже исключили, ведь на уроке все пели одно и то же. Директор пришел в ярость, топал ногами. Как я потом уже понял, он сознавал, что этот массовый демарш может стоить ему головы, и панически перепугался. Поэтому ограничился одними угрозами. А может, нас пожалел? С Игорем мы больше не виделись. Как поется в песне: «С тех пор его по тюрьмам я не встречал нигде». * * * Так получилось, что к лагерю я начал готовиться «загодя». Основы моей физической подготовки заложил отец, не подозревая, конечно, при каких обстоятельствах она мне пригодится. Сам он был исключительно закаленным человеком – гимнастом, первоклассным пловцом. Во время войны был фронтовым корреспондентом, участником трагического перехода нашего флота из Таллина в Кронштадт. Трижды транспорт под ним шел ко дну, но отец не только сам уходил всякий раз от смерти, но и спас жизни многих людей. В книге Игоря Бунича «Катастрофа на Балтике» Брауну-старшему посвящено немалое число страниц. В послевоенные годы он писал либретто для цирка, где мы часто с ним бывали, и я увлекся цирковыми трюками, акробатикой – прыгал, помню, на батуте, летал на трапециях. И так преуспел в этих занятиях, что выигрывал пари, стоя на руках на брандмауэрах, мог сделать сальто в верхней одежде с одной крыши дома на другую через узкий переулок. Со стороны это казалось безнадежным, смертельным трюком, но мне давалось легко и доставляло удовольствие. Было желание быть сильным, уверенным, что перенесешь любые трудности, сможешь прийти людям на помощь. В этом я хотел быть похожим на отца. И в чем-то мне удалось с ним сравняться. Помню, Василий Шульгин – тот самый, известнейший монархист, автор многих книг – называл меня Доктором Дельфиниусом за то, что я любил купаться в сильный шторм, когда камни летели и к берегу невозможно было приблизиться. Но отец протягивал мне длинный шест... Он всегда меня выручал... С Шульгиным отец познакомился в Гаграх, куда тот приехал отдохнуть, через какое-то время по возвращении в СССР из эмиграции. Я несколько раз посмотрел фильм о нем – «Перед судом истории» – и был заворожен личностью этого человека. Зная это, отец из Гагр отбил мне телеграмму: «Здесь Василий Шульгин. Бери билет». «Я виновен...»
Вскоре я по просьбе Василия Витальевича стал его личным секретарем. Говорил он безукоризненно. Диктовал абзац, обозначал красную строку и дальше продолжал вести нить своей мысли, практически без запинок. Эти рукописи до сих пор у меня хранятся, нигде пока не опубликованные. Речь шла о судьбе России, о грядущем, каким образом будет происходить ее медленное возвращение на круги своя. Он был искренне верующим человеком, несмотря на свой мистицизм и некоторые другие черты личности. Я узнал, при каких обстоятельствах он решился тайно посетить Россию в 20-е годы. Это был знаменитый вояж, очень рискованный, к которому Шульгина подтолкнула, оказывается, ясновидящая по имени Анжелина. Она жила в Париже в темной комнате, смотрела в хрустальный шар, денег за свои услуги не брала. Сначала она открыла Шульгину, что сталось с его пропавшими в России сыновьями, затем пообещала, что Василий Витальевич сможет вернуться из СССР живым. Так и случилось. Итогом поездки стала книга «Три столицы». Он, как говорится, любил жизнь, прекрасно пел разные веселые песенки, играл на гитаре, на скрипке, любил стихи. Не раз был женат, потому что супруги его трагически погибали – все, кроме последней, Марии Дмитриевны. Ее Шульгин спас однажды от смерти во время гражданской войны. Они оба воевали в Добровольческой армии. Шульгин записался туда в числе первых, а Мария Дмитриевна – молодая, красивая женщина – была пулеметчицей. Когда она пришла записываться, то спросила: «Из какого оружия я смогу истребить как можно больше большевиков?» Ей ответили: «Девочка, вы слишком юны, чтобы воевать, идите домой». – «Нет, я должна мстить за эти убийства, разрушения, невероятные пытки, гибель России». Она была из семьи военных, знала несколько языков. Меня в письмах ласково называла «майн либер нэффе» – «мой дорогой племянник». * * * Меня всегда удивляла жизненная сила Шульгина, но было событие в его жизни, которое очень угнетало Василия Витальевича. Речь идет о его участии в отречении Государя. Шульгин рассказывал, как, узнав об убийстве Романовых в Екатеринбурге, не смог пойти на панихиду по Царской Семье – душа была не на месте, мучила совесть. Он пытался оправдать себя тем, что при отречении должен был присутствовать хотя бы один монархист. Ради надежды сохранить если не Царя, то хотя бы царство. Вместе с тем Шульгин опасался, что Государя могут убить, хотел быть рядом с ним в этот тревожный момент. Впрочем, все эти аргументы мало его утешали. Он говорил: «Я виновен», добавляя: «Мы все виновны в этом, все слои общества, весь народ». Никогда Шульгин не пытался переложить вину на Государя, заявляя, что тот обладал достаточной волей и необходимой твердостью, но не имел рядом никого, на кого можно было опереться. Если общество в беспорядке, значит, нужно навести порядок. Но в России это сделать было так же невозможно, как построить дом из обломков, которые рассыпаются в руках. Все родственники Царственной четы, кроме сестры Государыни – св.Елизаветы Федоровны, были либо франкофилами, либо англофилами. Верхние слои власти, весь цвет нации – интеллигенция, чиновничество, депутатский корпус, за некоторыми исключениями, духовно разложились: впали в оккультизм, самообман, струсили перед лицом надвигающейся революции. Для меня, молодого тогда человека, все эти вещи звучали совершенно поразительно, так я открывал для себя Царя, суть той катастрофы, которая произошла с моей страной. * * * Одна из наших последних встреч c Шульгиным была связана со смертью его жены Марии Дмитриевны. Она была еще жива, когда я, получив вызов, немедленно приехал. Нашла в себе силы последний раз пожать мне руку. Когда отошла ко Господу, Василий Витальевич усадил меня рядом и начал диктовать письмо к сыну, живущему в Америке, замечательное по стилю. О том, что матери больше нет, что он надеется на перемены в СССР, которые позволят им с сыном встретиться. Они не встретились, но письмо я с большим трудом в Америку переслал. Последний раз мы увиделись с Шульгиным в 69-м году на политическом процессе, где я был главным обвиняемым. Василий Витальевич был привезен чекистами из Владимира и говорил в мою защиту, с кафедры свидетеля. Его появление в строгом черном костюме напоминало о Шульгине времен бывшей Государственной Думы, где он был депутатом от Волынской губернии. Для него это было, наверное, последнее публичное выступление. В.Григорян (Окончание следует)
На глав. страницу.Оглавление выпуска.О свт.Стефане.О редакции.Архив.Почта.Гостевая книга |