БЫЛОЕ ОТОГРЕТЫЕ СЕРДЦА 22 июня – начало Великой Отечественной войны Уже 65 лет отделяют нас от начала этой самой большой в нашей истории войны. И тем дороже живые свидетельства людей о тех страшных годах. Этот рассказ я услышала от своей соседки по дому, удивительно светлого человека Марты Николаевны АГАФОНОВОЙ (на фото слева). Мы давно общались, моя дочь бегала к ней, бывшей учительнице иностранных языков, «подтянуть» английский – а я даже не подозревала о том, сколько она пережила. В Москве Жили мы в Москве, в деревянном двухэтажном коммунальном доме – мама и пятеро детишек. Я была младшей. Окна наши, помню, выходили в подворотню, видно было в проеме дома, как идут, позванивая, трамваи. Завидев мамин силуэт, мы, все пятеро, дружно кричали: «Ма-а-ма идет! Ма-а-ма идет!» Получались как бы стихи, и нам нравилось их выкрикивать. Стихов мы много слышали с младенчества, в то время это было естественно. Мама – она была учительницей – читала нам из русских поэтов, и мы так жалели того бредущего по дороге «малютку», который «посинел и весь дрожал». Думали ли мы, что и с нами такое приключится в скором будущем... Ходили с мамой в театр на «Василису Прекрасную» – в Москве были прекрасные постановки. Из довоенных впечатлений, совсем ранних, помню еще, как меня в Москве... украли. Старшие Лева с Ритой заигрались и не заметили, как меня какая-то женщина подхватила на руки и понесла, а я молчу. Спохватились – а она уже в конце аллеи. Рита с Левой догнали ее, кричат: «Отдавайте! Это наша Марта!» Тут я заплакала, собрался народ, и женщина с досадой сунула меня брату – примерно таким жестом, как Баба Яга из того довоенного спектакля, когда бросает Василисе ее свадебный наряд: «На, надевай, завтра свадьба твоя!» Мы были очень дружными и такими остались на всю жизнь.
22 июня 1941 года хорошо запомнилось, хотя было мне пять лет. Взрослые вдруг забегали, по радио серьезный голос на всю улицу говорит, что война, люди стоят, слушают. С этого дня в нашем дворе и во всех нас что-то изменилось. Как-то ночью мама нас, детей, растормошила, стала мне, плачущей, натягивать чулочки, старшие одеваются сами. На крыльце много жильцов собралось, и все смотрят в небо. А через все ночное небо белые прожектора мечутся, скрещиваются, как бы ищут что-то – и вдруг поймали «птичку», маленькую, серебристую. «Птичка, птичка!» – закричала я. А это был, конечно, вражеский самолет, и прожекторы «повели» его по небу, чтобы уничтожить за Москвой. Звук немецкого самолета до сих пор помню, он особенный... «На дачу!» Вскоре после начала войны мама решила, что самое лучшее для нас – переждать, пока все кончится, «на даче» – так мы называли деревню, где жила мамина сестра тетя Лена, в Калининской области, подо Ржевом. У очень многих ведь тогда был такой настрой, мол, бояться нам нечего, и года не пройдет – немца шапками закидаем... Ехали поездом. Я была больна коклюшем, сильно кашляла, и мама давала мне пертуссин, к моей радости – лекарство было сладким. Лева, Рита и Галя на остановках рвали для меня одуванчики, старались порадовать. А старшего Коли не было с нами. Его незадолго до войны приняли в интернат для музыкально одаренных мальчиков, потом эвакуировали в Узбекистан. Хороший очень, спокойный мальчик – Котя, как его ласково мама звала. Деревня, где жила тетя, называлась Погорелое Городище. Домик тетин был хоть и небольшим, но уютным. У тети Лены были иконы и лампадка, она молилась. На красивый маленький столик мама поставила привезенный с собой папин портрет – в рамке, под стеклом. Помню, мы, играя, старались не задеть как-нибудь его. (Папа скончался задолго до войны, он был конструктором сельскохозяйственных машин). Мы устроились и стали «пережидать войну». Было лето, тихо, и кругом не было ничего страшного, кроме тети лениной козы.
Как-то раз мама с тетей Леной отправились в Москву – забрать из нашей квартиры кое-какие вещи, ведь даже теплой одежды мы с собой «на дачу» не взяли. Но оказалось, что Москва закрыта, пускают только военных. Вернулись они ни с чем. Однажды к вечеру в селе поднялась суматоха: стремительно приближался фронт, стали говорить, что немцы идут. Послышались вдалеке разрывы снарядов, потом ближе... Люди испугались и решили уйти из деревни, укрыться от беды за косогором. Ушли и мы. Заночевали в низинке у ручья. Холод, туман. Всю ночь слышалось: плюх, плюх. А это наши бойцы отступали – шли через ручей. Проснулась я от холода. Гляжу: недалеко от меня солдатик сидит, в каске и плащпалатке, осматривает свои вымокшие в ручье обмотки и говорит при этом... ну, не очень ласковые слова. Отступали разрозненными группками, в одиночку. Еще не скоро после той встречи я увидела наших бойцов... Утром продрогшие за ночь люди прислушались: тихо вроде бы, лишь родные деревенские звуки – скотина зовет. И толпа народа буквально потекла с зеленого косогора домой. Немцы Пришли мы в деревню, обогрелись немного – и уже нам весело, уже бежим из избы. И только мы открыли дверь – танк. Стоит прямо напротив дома нашего, на проселочной дороге, огромный закопченный танк с желтоватым крестом на броне. Открылся люк, вылез наполовину дядька в черном шлеме, прокричал что-то кому-то – и танк двинулся вперед, а за ним другой, третий. Мы, как мышки, юркнули обратно к тете Лене. Танки прошли, а вслед за ними, как всегда бывает у военных, – пехота, солдаты стали размещаться в нашей деревне. И вот как-то просыпаемся от яркого света фонариков в глаза. После этого наша семья перебралась в кухоньку, а комнату заняли немцы. Днем они уходили на какие-то свои «мероприятия», а к ночи возвращались. Через занавеску, разделявшую кухню и комнату, видно было, как они отдыхают – сидят в белых рубахах вокруг стола, возле ртов – губные гармошки, а на столе – жестяные банки с яркими этикетками. Мы, дети, поглядим на эти банки – и нам уже вкусно. Однажды гуляли на полную катушку и, слышим, опрокинули столик, папин портрет разбился... А как-то раз днем, когда немцев не было дома, мы с сестрой Галей прошли в комнату и сели на «нашу» скамеечку – на этой низенькой скамейке мы раньше любили с ней сидеть. И вот сидим так и вдруг замечаем: у окна стоит молодой белобрысый немец, наверное, дневальный. Не цыкнул на нас, не прогнал, а подошел и дал по конфетке. Помню, мы с Галей развернули фантик и удивляемся: надо же, сверху конфета, как галошка – мелкими клеточками. Скушали мы лакомство, обсудили – и он жестами показывает, мол, ну теперь идите. Среди немцев тоже разные попадались. А зимой того года пришли эсэсовцы – бежевые вязаные шлемы (тепло же их одевали!), поверх них черные пилотки с двумя буквами-молниями в белом круге. Эти говорили грубо и громко – у них были совсем другие методы работы с населением. Людей согнали в колхозную ригу – просторное помещение с навесом и без стен. Все сидели кучками, семьями, перекусывали. А у нашей семьи уже ничего из еды не было. Когда нас сбили в колонну и погнали по дороге, тетя Лена бережно несла, как самое дорогое, миску с козьим жиром – все, что осталось от той «страшной» бородатой козочки. Был морозный солнечный день, дорога так красиво блестела, хотелось поскользить по ней. Прошли несколько деревень, и вот в одной из них мама с тетей обратились к конвоиру, мол, разрешите напоить детей. И тот разрешил! Мы зашли в какую-то избу – да так в ней и остались, колонна ушла дальше. Добрые люди приютили нас на ночь. Проснулась я на теплой печке, мама снизу тянет ко мне руки, чтобы я слезла к ней. А мне трудно пошевелиться от боли – от плохого питания я была вся покрыта чирьями. Но надо было идти дальше – в избе на кровати стонала молодая тетя, мне подумалось, она болеет. А она рожала, мать ее и сказала маме: давайте уходите, как она при детишках рожать будет. И вот стоим в растерянности посреди села. Какая-то женщина пустила нас, такую ораву, целых два дня у нее жили. Война, вообще, была проверкой для людей на милосердие, на малодушие или бесчувствие. Холодный дом Дошли мы до села Праслово, и нам подсказали идти в заброшенный домишко на окраине. В избе пусто, голо – ни мебели, ни ветошки. Вот тут, в закуточке за печкой, мы и ютились семь долгих месяцев. Печку, наверное, все же можно было растопить, потому что мама попросила у соседей чугунок, натопила снега и на железном коврике у печки помыла меня, а я была вся в струпьях, чирьях. В тот дом заходили и другие беженцы, но они не задерживались – должно быть, им было куда идти. Помню одну семью. Их маленькая девочка хотела кушать, всю ночь плакала и кричала: «Хочу таля-а-тины! Хочу таля-а-тины!» – голодненькая, ее кормили, видно, до этого телятиной. В Праслово приходилось нищенствовать по-настоящему. Рано утром мы, дети, разбредались и ходили по деревне, просили милостыню. И я, такая малышка, тоже шла: «Подайте Христа ради...» Десятилетний Лева ходил в соседние деревни, и ему иногда очень везло. Как-то прибежал счастливый – конскую ногу с копытом принес, в другой раз немцы сжалились над голодным ребенком, налили ему в миску супу, и он принес нам. С рисом и морковкой, какой он был вкусный! Но обычно ужин наш был очень скромным. Люди подавали кто сколько мог: кто хлеба кусок, кто сухарь, кто картофелинку. До сих пор для меня нет дороже той мелкой, как горох, картошки, потому что крупная картошка – от достатка, а мелкую отрывают от себя. К вечеру собирались в избе, выкладывали перед мамой, и она делила поровну на всех детей. А себе ничего не оставляла... От переживаний и голода мама, бедная, к началу весны слегла и уже не вставала. А мы покушаем – и уже опять весело нам, пляшем по избе с Галей, играем «в ладошки» и распеваем шутливую песенку: «Я сидела на рябине, меня кошки теребили, маленьки котятки царапали за пятки». Однажды утром вышла я из дому, была ранняя весна, и лужи примораживало. Нам с Галей нравилось похрустеть по льду босыми ногами, похрустим-похрустим – и расходимся просить подаяние. И вот зашла я в один дом. Сразу у порога – Боже мой! – печурка открыта, жаром дышит. Я от счастья замерла, стою и гляжу на огонь. А в избе молодая женщина качала люльку. Посмотрела она на меня, босоножку, бросила качать, усадила греться. Сама же, ничего не говоря и не спрашивая, полезла на печку и спустилась с куском меха. Села к окну, кроила что-то, сшивала, потом подошла ко мне и надела мне на ножки тапочки-меховушки, мехом вовнутрь. Я от радости даже засмеялась, до того мне стало хорошо. Побежала к маме, заплясала перед ней в тапочках. А мамочка сидела на полу и слабо так улыбалась. Конечно, долго меховушки не могли продержаться – земля была уже раскислая, в лужах... Мамы не стало в апреле. Утром нас разбудил громкий плач: это Рита рыдала над мамой. Она первой проснулась и увидела, что мама лежит, вся вытянувшись, и не дышит. Кто-то из деревенских дал Рите кусок фанеры и помог оттащить мамино тело на край картофельного поля. Там маму и присыпали оттаявшей уже землей. Тети Лены к тому времени уже не было в живых. От голода разум ее помутился, и она бросилась с печки, расшиблась насмерть... А у нас, детей, прежняя жизнь потекла дальше. Один раз решилась я сходить в новый, из светлых крепких бревен, дом. Вошла – и дух замер: прямо у входа стоял посылочный ящик, почти доверху наполненный шоколадками. Я помнила эти довоенные шоколадки, с коровкой на коричневом фоне. Взять, конечно, я не посмела, и тут ко мне обратился мужчина, белесый такой, с карандашом за ухом. Чем-то он показался мне неприятен, а может, я знала, что он прислуживает немцам. Мужчина, конечно, понял, что я пришла просить поесть. Спросил, как меня зовут. Мое «немецкое» имя ему понравилось. «А как «мама» по-немецки, знаешь?» – «Муттер». – «А «папа»?» – «Фатер». – «А «ведро»?» – «Аймер» (я откуда-то знала). Весьма довольный, он отправил меня за дверь. Наши! Было лето. Огромные деревенские лопухи стали еще больше и поседели от пыли. Зашла я в большую избу, откуда вкусно пахло хлебом. Там была пекарня, в глубине ее работали немцы, с закатанными рукавами. А у входа были сложены друг на друга большие, гораздо больше теперешних, караваи. Только я двинулась вперед, попросить хлеба, как напротив меня выросла огромная овчарка: «Р-р-р!» Не помня себя я выскочила наружу. И вдруг прямо надо мной, как Божий посланник-избавитель, – серо-зеленый наш самолетик с красными звездами на крыльях! Началась артподготовка. Мы вчетвером спрятались под лопухи, сидим, и хоть страшно, а все равно счастливые – наши идут! Вскоре серой сплошной массой, с дружным «а-а-а!» побежали наши солдаты. Это потом я узнала, что они кричали «ура». Забежали и в нашу избенку – видно, им сказали, что дети голодают. Целовали нас, обнимали, чем-то угощали. В тот день – день освобождения села, 5 августа 42-го года, – солдатик принес нам ящик шоколадок. Тот самый ящик, что я недавно видела. Детдом Под нашими окнами несколько вечеров ходила женщина в пуховом платке, все приглядывалась к нам. И вдруг Рита объявила: «Собирайтесь, поехали!» А что нам снаряжаться-то – встали да пошли. Оказалось, та женщина собирает детей-сирот в приемник-распределитель. Так для нас началась новая жизнь. Ночевали в пути, помню, в бывшем детском садике. Маленькие стульчики, с грибками-мухоморами на спинках, напомнили нам о детстве, которого у нас давно уже не было. А потом нас, младших, разлучили со старшими, чтобы отправить по разным детдомам. Это было очень тяжело. Чтобы маленькие не видели, как их сестер и братьев увозит кораблик, воспитательница радостно объявила: «Дети, идемте слушать сказку!» – и собрала детей вокруг какой-то книги с картинками. Но сказка оказалась то ли короткой, то ли неинтересной, только малыши успели увидеть своих отплывающих родных. Рев, крики с обеих сторон... Через много лет, учась уже в пятом классе, я вдруг узнала в учебнике ботаники ту картинку из книжки воспитательницы: березовая почка в разрезе. Для меня тогда урок не урок был; сразу вспомнилось все...
И вот дождливым вечером несколько подвод с малышами прибыли в село Нерль, к высокому красивому дому (это была бывшая усадьба, как-то связанная с именем актрисы Ермоловой). Мы пригрелись и задремали под одеялами, которыми нас укрыли от дождя. Чьи-то руки бережно стали снимать нас с телег, ставили на землю рядышком, как матрешечек. Все окна дома светились, но не ярко, а как-то мягко. А оказалось, свет шел из зала, где стоял рояль и были накрыты столы. Покрытые белыми простынями, как бы скатертями, столы, а на тарелках – жареная картошка! И свечи на столах – вот откуда шел мягкий свет. Нас очень ждали, это чувствовалось во всем. Постельки были приготовлены – с чистым бельем, белыми байковыми одеяльцами. Взрослые всем сердцем хотели – и мы в этом впоследствии все время убеждались,– чтобы настрадавшиеся дети наконец отогрелись телом и душой. Но в первый вечер уложили нас спать прямо в зале, ведь мы были все донельзя запаршивленные, завшивленные. Постелили черную материю поверх соломы и уложили спать. Утром малыши проснулись – и реветь: «Где мой Ва-а-нька?», «Где моя Ва-а-лька?» Я, наверное, тоже ревела: «Где мои Лева, Рита?..» Сколько труда и душевных сил стоило персоналу, чтобы успокоить одичавших, чумазых ребятишек – и начать потихоньку отогревать их сердечки... Мамуленька
Это был очень хороший детдом. Нас там любили. А как он был создан? Опытному педагогу Ефросинии Игнатьевне Дашкевич поручено было в 42-м году создать детский дом для сирот, собранных с территорий Калининской области, уже свободных от врага. Создавали, что называется, с гвоздя, с чугунка – ничего не было. Население очень помогло. Ефросиния Игнатьевна всю себя отдавала детям. Муж ее погиб на фронте, единственный сын Толя умер от тифа. Кроме нас, никого у нее не было. Она была ярким, незаурядным человеком, очень сильным внутренне, и очень талантливой. Когда Ефросиния Игнатьевна садилась за рояль – малыши сразу переставали плакать, слушали музыку как зачарованные. А какая была искусница! Для наших спектаклей, которые она же и ставила, шила изумительные костюмы из простой марли (мать ее была белошвейкой, обшивала барынь). В одном из праздничных концертов у нас с Людочкой Быстровой из блокадного Ленинграда был танцевальный номер. Ефросиния Игнатьевна сшила нам балетные пачки, шапочки. И вот на примерке я восхищенно оглядываю себя и вдруг ни с того ни с сего говорю: «Вот если бы меня сейчас Рита видела!» И тут сообщают: «Марточка, к тебе сестра приехала!» Мы не виделись с Ритой несколько лет после разлуки. Мы все очень любили Ефросинию Игнатьевну. Но я, наверное, особенно. И она меня полюбила – как она потом говорила, за веселый характер. Когда пришло время увозить меня в другой детский дом, для детей постарше, мы обе очень переживали. Но судьбой было нам уготовано не расставаться никогда. Три раза за мной приезжали – и всякий раз мой отъезд по разным причинам расстраивался. В последний раз наша лошадка Бренчик довезла меня уже до Кашина, откуда должны были меня забрать и доставить в другой детдом. Целый день я проплакала... и вернулась домой, потому что за мной почему-то не приехали. Какое счастье было снова увидеть Ефросинию Игнатьевну! У меня вырвалось: «Никуда я отсюда не поеду! Вот моя мама...» Однажды (был уже 46-й год) Ефросиния Игнатьевна получила телеграмму и зачитала мне ее: «Выезжайте на постоянную работу с семьей». – «А кто Ваша семья?» – спрашиваю. «Ты моя семья», – ответила она мне. С тех пор всю жизнь я называла ее мамуленькой. Телеграмма была из Идрицы Великолукской области, откуда Ефросиния Игнатьевна была родом, и мы поехали туда. Мамуленька умерла в 1985 году, на моих руках. А в идрицкой средней школе мне запомнился светлоглазый мальчик в пилотке – Миша Агафонов. И вот до сих пор мы вместе. Агафоновы Михаил Петрович – тот самый мальчик в пилотке – супруг Марты Николаевны. Подружившись в детстве, они уже не расставались. Все время ее рассказа он внимательно слушает. Видно, как он любуется женой, когда она в лицах, с сияющими глазами, исполняет наизусть «Репку» и стихи из их детдомовского репертуара. Несколько раз Михаил Петрович вставляет ряд дельных замечаний касательно военных операций вокруг Идрицы (бывшей в войну крупным стратегическим железнодорожным узлом) и, страшно волнуясь, вспоминает о том, как станцию освобождали от немцев. Или о том, как зашел к ним в избу немецкий солдат, а мать Миши как раз пряла и, поглядев на пришельца, приложила клок белой шерсти к виску: мол, пока закончишь воевать, седой будешь. Немец понял ее жест и... заплакал. Или о том, что на знамени Победы, которое водрузили над Рейхстагом, написано: «Идрицкая Краснознаменная Гвардейская 150-я дивизия»... Супруги Агафоновы воспитали прекрасных детей – сына и дочь. Надо сказать, что сын Сергей, как выразилась его мама, наставляет родителей на путь истинный. Замечательный художник, он руководит художественной студией при одном из храмов в Подмосковье, а шестнадцатилетний Мишутка, внук, учится в Загорске на иконописца. И как-то радостно узнавать родителям от сына о вере их отцов. «Слава Богу за все!» – говорит Марта Николаевна и осеняет себя широким крестом. Елена ГРИГОРЯН На глав. страницу.Оглавление выпуска.О свт.Стефане.О редакции.Архив.Форум.Гостевая книга |