ЧТЕНИЕ ПАЛОМНИК С ВОСТОКА В Оптиной пустыни несколько месяцев жил паломник казах, поражавший вот какой странностью. При виде любого священника он молниеносно бросался к нему и, распростёршись ниц на полу, припадал лицом к его ногам. Батюшки каждый раз поднимали его с пола и всячески урезонивали, но ничего не помогало. От встреч с казахом уже стали уклоняться. Во всяком случае, вспоминается такое. Молодой иеромонах вышел из храма и, опасливо оглядевшись, нет ли поблизости странного паломника, спокойно пошёл к себе в келью. И вдруг из-за дерева к нему метнулся казах и, распластавшись в пыли крестообразно, в каком-то священном ужасе припал к его ногам. Почему он так делает, никто не знал, а понять хотелось. – Может, у них на Востоке так принято? – говорили паломники из Рязани, незнакомые с нынешней цивилизованной Азией. – Восток – дело тонкое. А смуглолицый казах идеально вписывался в этот псевдовосточный лубок. Послушание он нёс тогда на конюшне. И когда этот сын Востока как влитой сидел на коне, то оживали в памяти картины истории: бескрайняя степь, орда Чингисхана и кочевник, целующий туфлю повелителя. Словом, тут являло себя то лукавство человеческого разума, когда, не в силах объяснить необъяснимое, мы подгоняем ответ под вопрос. Только позже стало известно: в монастырь приезжал по-европейски образованный казахский писатель. А попал он в Оптину так. Писатель сильно осуждал их приходского священника, попавшего тогда в больницу, а там – на операционный стол. Именно в тот день и час, когда оперировали священника, писателю в поликлинике удаляли зуб. Сделали ему обезболивающий укол, а дальше писатель ничего не помнил. Душа его отделилась от тела и попала в область адского ужаса. Здесь ему явился преподобный Амвросий Оптинский и грозно обличил за осуждение священства. Очнулся писатель уже в реанимации и объявил жене и детям, что душа его в аду, а это такая невыносимая пытка, что он уходит в монастырь навсегда. Он действительно приехал в Оптину с решимостью остаться здесь навсегда, отмаливая свой грех в каком-то горячечном, безудержном покаянии. Но у писателя были дома малые дети, и после долгих уговоров его убедили вернуться в семью. Уезжал он из монастыря с неохотой. Но вот вопрос, не оставляющий меня с той поры: какой же ужас переживает душа на мытарствах, если этот европейски образованный человек повергался в пыль и прах перед каждым иереем? Земным рассудком этот ужас не понять. А мы-то по бесстрашию осуждаем. КОСЬКА-КОКОС В Оптиной пустыни красивые кони, и паломники любят фотографировать их, когда они возят сено с лугов или капусту с огорода. Кони действительно прекрасны. Но так уж устроена душа человека, что ярче всего она помнит первую любовь и дорожит своими первыми впечатлениями жизни. А для меня таким ярким впечатлением был первенец оптинской конюшни – жеребец Коська. Говорят, его привёл из колхоза будущий новомученик инок Трофим († 1993). Жеребёнок был болен от бескормицы – живой скелет в коростах парши. Но инок Трофим разбирался в лошадях – до монастыря он работал в племенном хозяйстве, где выращивали элитных скакунов, – и опознал в убогом жеребёнке породистого коня благородных кровей. Это было время становления демократии. Колхозы разваливались, и лошадей сдавали на мясо или бросали на произвол судьбы. Жуткое было зрелище – бредущие вдоль шоссе бесхозные кони, отощавшие и не понимающие: почему же люди предали их? Словом, жеребёнка-доходягу охотно отдали монастырю. И вырос конь-красавец, могучий тяжеловес и общий баловень Коська. Чего только не вытворял хитрюга Коська, когда Трофим объезжал жеребца. Коська валился на спину, пытаясь сбросить седло, и угрожающе вставал на дыбы, но инок сидел на коне как влитой. Конь был, похоже, рожден для скачек, а потому полюбил их. Бывало, летит Трофим на коне через луг, а мы заворожённо смотрим вслед летящему над землёй иноходцу. Однажды, в день памяти покровителей лошадей святых мучеников Флора и Лавра, я увидела картину: инок взлетел на коне на холм и замер, высматривая что-то вдали. Сначала я не узнала Трофима и в памяти всплыл иной образ – Куликово поле и монах Ослябля, который сейчас первым ринется в битву за победу Святой Руси. Разумеется, это было всего лишь видение, но навеянное историей дня: именно в день Небесных покровителей коней и конницы преподобный Сергий Радонежский благословил на Куликову битву благоверного князя Дмитрия Донского, предсказав ему победу. Конь в бою – соучастник победы и даже некий символ её. И на иконах свв. Флора и Лавра доныне рисуют всадников на боевых конях, а не лошадок, тянущих воз. Интересно даже вот что: в день свв. Флора и Лавра у нас по деревням, бывает, устраивают «лошадиные» праздники. Обычай запрещает запрягать в этот день лошадей в телегу или использовать на крестьянских работах. И мальчишки скачут на конях верхом, играя в «войнушку» древних времён. К сожалению, мы порою плохо знаем историю, а она окликает нас даже в играх детей. Словом, Коська был конём иконописной красы и мог бы, наверно, отличиться в битвах. Но всем нам выпала иная участь – трудиться, чтобы восстала из руин разорённая Оптина. Ведь в годы гонений разрушили не только храмы, но и монастырское землепашество с его тонкой системой ирригации. Лишь старики ещё помнили, как тянулись вдоль Жиздры знаменитые монастырские огороды, где помидоры вызревали в таком изобилии, что их раздавали всем желающим. Теперь на месте былых огородов было дурно пахнущее полуболото. На костромском диалекте такую землю называют «обидище» – от обиды на то, что ни к чему не пригодна эта земля: и не пашня, и не пастбище, и даже не болото, на котором хоть клюкву можно собирать. Трактор по «обидищу» не пройдёт – топко. Даже пахарь полуболото не осилит, если это не пахарь-богатырь Трофим и не конь-богатырь Коська. Много лет прошло после убийства новомученика Трофима, а ярко помнится и поныне, как стоят на ветру инок и Коська... Трофим долго молится, повернувшись лицом к востоку, а ветер треплет его светлые волосы и взвивает гриву коня. Потом, перекрестившись, он берётся за плуг. А земля такая тяжёлая, что издали кажется – конь и пахарь уже ползком ползут по земле. Коська припадает на колени и сильно тянет шею вперёд, а инок Трофим лежит грудью на плуге, упираясь в землю носками сапог. Теперь здесь снова растут помидоры, розы, капуста и огурцы. О розах надо сказать особо. Как только в монастыре появилась первая клумба, то обнаружилось: Коська, как барышня, любит цветы. Нет, он их не ел – нюхал. С шумом понюхает одну розу, другую, да и в восторге вытопчет всё... Отвадили Коську от клумб просто – ему дарили цветы. Бывало, вернётся инок Трофим с поля и повесит коню на сбрую букет ромашек. А Коська фыркает блаженно и выворачивает шею, рассматривая ромашки. Но чаще бывало так: паломницы сплетут венок из полевых цветов, наденут его на голову коню, а Коська тут же замирает у лужи, любуясь своим отражением: ну, до чего хорош. Сил нет, как хорош! Так и ходил по монастырю конь, украшенный цветами, и все улыбались ему. Была у Коськи и другая особенность, из-за которой его запрещалось выпускать в город. Что за особенность, я не знала, пока не испытала её на себе. А дело было так. В ответ на горбачёвский сухой закон, когда из магазинов исчезло спиртное, механизаторы ответили своим законом, установив таксу за вспашку огорода – две бутылки водки. Весенняя вспашка превращалась теперь в оргию. Один молоденький тракторист упился так, что выпал из кабины под гусеницы своего трактора и его перемололо в фарш. Как же убивалась мать над гробом единственного сына! Но деревню это не отрезвило, такса оставалась прежней – водка. И тогда в Оптиной пустыни благословили православных не брать греха на душу, расплачиваясь спиртным. Но нет водки – нет вспашки. И мой огород остался не только невспаханным, но и запертым со всех сторон пахотой на огородах соседей. На тракторе теперь к нему было не подъехать, а 25 соток под лопату не поднять. И тогда в Оптиной пустыни благословили инока Иоанна вспахать на лошади мой огород. Погрузили мы в телегу плуг и борону, но только выехали на шоссе, как Коська обиделся на обогнавший его «Мерседес». Рванул вперёд и обогнал «мерина». Тут уже оскорбился хозяин «мерса»: как это деревенский коняшка смеет обогнать его? И началась гонка со сменой лидеров – то Коська вырвется вперёд, то «Мерседес». Азарт был такой, что в гонку тут же включились другие машины – и огромный «Икарус», и букашка «Ока». Коська мчался как вихрь, а нас швыряло по телеге, ударяя о зубья бороны и плуг. На крутом вираже едва не опрокинулись – натерпелись страху сполна. Победа в гонке досталась, увы, «Мерседесу». Зато старики в нашей деревне признали безусловное преимущество коня. Что техника с её бензиновой гарью? После тракторов мертвеет земля – они калечат и плющат почву, а в ней живёт свой полезный народ. Вон дождевых червей почти не стало, а от них плодоносит и дышит земля. Нет, после лошадки урожай богаче! И мне понравилось под лошадь картошку сажать. Это быстро и весело – стоим шеренгой вдоль поля с ведрами картошки, а Коська прокладывает борозду. Теперь не зевай – успевай выкладывать картошку, ибо Коська шагает резво. Все считали Коську Трофимовым конём, хотя инок был занят на других послушаниях. Но он присматривал за Коськой и в свободную минуту, как говорят лошадники, выезжал его. Оказывается, коню нельзя застаиваться, дрябнуть, жиреть, и, сотворённый Господом для быстрого бега, он ищет всадника и жаждет скакать. Словом, конь и инок дружили. Бывало, инок Трофим ещё только приближается к хозяйственному двору, а Коська уже ржёт призывно, вытягивая шею, а потом ластится к иноку, положив ему голову на плечо. После убийства новомученика Трофима на Пасху Коська затосковал. Как раз в ту пору наша семья переселилась в дом рядом с монастырём. Перед огородом росли яблони – на тракторе было не подъехать, и приходилось лопатой копать. Начали мы копать, да обессилели и решили просить помощи в монастыре. Послушание на конюшне нёс тогда инок Макарий, ныне иеродиакон Филарет. До монастыря он был скульптором, работал по камню и был сильным, как каменотёс. Пожаловалась я сильному отцу Макарию на своё бессилие, а он загорелся и предложил: – Да я сейчас же возьму благословение и на коне огород распашу. Распахал, но как! Возвращаюсь домой, а там соседи веселятся, как в цирке, наблюдая невиданное доселе зрелище: по огороду зигзагами скачет Коська, а следом с плугом скачет Макарий какими-то дикими, дёргаными прыжками. Силушка у коня и скульптора немеряная, и выворотили землю так, что огород теперь напоминал место археологических раскопок – ямы, буераки и метровые отвалы земли. – Макарий, – говорю, – что ты наделал? – Как что? Вспахал. Мы с Кокосом очень старались. В общем, пахал тогда наш скульптор впервые, но потом, говорят, научился пахать. А соседи, повеселившись, принялись за дело – Николай принёс борону, а бабушка Ольга повела коня под уздцы. И был огород у нас уже пригожий. * * * Долгие годы трудился Коська в монастыре, а потом состарился и стал болеть. Ветеринар, осмотрев Коську, вынес вердикт: надо сдать «старика» на мясо, тем более что для производства сервелата требуется конина. – Я тоже старый, – сказал отец наместник. – И меня, выходит, на сервелат? Коську отправили было на пенсию, но его выпросил у монастыря многодетный отец, пояснив, что работы для лошади в его хозяйстве немного, да вот сынишки мечтают о коне. Словом, Коська опять осёдлан, и мальчики XXI века подражают воинам Древней Руси. Однажды, в метельную, снежную зиму, ко мне приехали на джипе гости из Москвы. Помолились в Оптиной, причастились. А потом захотели съездить в Ильинское, знаменитое своей красотой: белый храм на горе, даль необъятная, а под горою святой источник, известный своей целебной водой. Уехали засветло, а вернулись в сумерки, рассказав, что из-за заносов в Ильинское не пробиться, они угодили в такие сугробы, что с трудом откопали свой джип. Делать нечего, не повезло. Сели ужинать, а тут приехали гости из Ильинского. – Да как же, – удивились москвичи, – вы смогли приехать из Ильинского? – А нас на санях Коська привёз. Да, лошадка всё же незаменима. СИРОМАХА Сиромахи – это бродячие афонские монахи, не имеющие постоянного места пребывания. На праздники они приходят в тот или иной монастырь и, получив свою толику пропитания, опять отшельничают, спасаясь каким-то особенным и неведомым миру путём. В Оптиной пустыни была своя сиромаха – почти девяностолетняя монахиня Варсонофия, неутомимо странствовавшая с посохом от монастырю к монастырю. Всё своё имущество – две торбы на перевязи через плечо и одну в руках – сиромаха носила с собой. И было то имущество, что называется, мышиным счастьем – на дне торбы огрызки хлеба, а остальное – бумаги да поминальные записки, большей частью до того ветхие и дырявые на сгибах, будто их и вправду погрызли мыши. Приходила странница в Оптину пустынь обычно ближе к ночи и стучала посохом в окно: «Пустите ночевать». Кто-то пускал её в дом, а бывало, и не пускали, зная привычку монахини не спать ночами и молиться на коленях до рассвета. Ладно бы, сама не спала, а то ведь начинала среди ночи будить спящих: – Что спишь, соня? Прими во уме суд грядущий и встань помолиться. Будила она, замечу, настойчиво, а потому и ночевала временами где-нибудь в сарайчике, пристроив в изголовье свои драгоценные торбы. Торбами она необычайно дорожила, а вот тёплые вещи, какие давали ей зимой, теряла или бросала где попало. Мать Варсонофия была девицей, постриженной в монашество ещё в молодости, а почему она странствует, никто не знал. Не от бесприютности, это точно. Рассказывали, что отец наместник известной обители так возлюбил старенькую монахиню, что выделил ей келью в монастыре. Но мать Варсонофия в ней почти не жила – разве что в лютые морозы, а потом с легкостью птицы снова отправлялась в путь. Раньше она бывала в Оптиной лишь периодами и только в глубокой старости осела здесь. Годы все же брали своё – маршруты странствий становились короче, и на службе монахиня теперь сидела. Впрочем, сидела она и не на службе. Как придёт в пять утра в церковь, сядет на лавочке, разложив вокруг себя бумаги из торбы, так и сидит здесь до закрытия храма, перебирая свои записки. В трапезную она не ходила, не интересуясь едой. Угостят её чем-то – она пожуёт, а то достанет из торбы огрызок хлеба, откусит кусочек и запасливо спрячет хлебушек обратно в суму. Жила мать Варсонофия по-монашески скрытно и лишь молилась над своими бумагами, пребывая вне мира и не замечая никого. Но в какой-то момент богослужения она убирала бумаги в торбу, шла ставить свечи к иконам – и тогда слоняющимся по церкви говорливым людям лучше было не попадаться ей на глаза. Обличала она за разговоры так: ткнёт говоруна посохом и изречёт: – Положих устом моим хранило! Потом тычок посохом доставался следующему, и опять гремел её голос, обличая нечестие: – Да постыдятся беззаконнующие вотще! Смиренные в таких случаях смирялись. Благоразумные отмалчивались из уважения к старости. А вспыльчивые вскипали так, что однажды дежурный по храму сломал о колено её посох. Правда, потом дежурный покаялся, подарив монахине новый посох, и они сдружились так тесно, что стали уже сотаинниками. Словом, были в Оптиной люди, почитавшие монахиню как особенного Божьего человека. И всё-таки странница настолько не вписывалась в нынешнюю жизнь, что иногда на неё жаловались батюшкам. Пожаловалась однажды и я, увидев, как мать Варсонофия огрела по спине нахального юнца. За дело, конечно. Нахальство юнца выходило уже за те пределы, когда он мог даже в храме оскорбить мать. Проучить нахала хотелось тогда многим, но тут все дружно осудили рукоприкладство. Мы ведь гуманисты, точнее, жертвы того смердящего «гуманизма», когда наших балованных деточек не то что пальцем не тронь, но и слова поперек не скажи – надерзят. Рассказала я про рукоприкладство своему духовнику и спросила: – Что делать? – Терпеть, – ответил батюшка. А терпеть-то и не пришлось, ибо мать Варсонофия вскоре умерла. Перед смертью она молила каждого, кто приходил к ней проститься, взять себе её торбы, набитые синодиками с именами усопших и записками о упокоении, чтобы после её кончины их продолжали читать. – Это великая добродетель христианина – поминать усопших! – говорила она умильно и с надеждой заглядывала каждому в глаза. Но люди стыдливо смотрели в сторону, и взять её торбы не решился никто. Это же десять или пятнадцать килограммов записок о упокоении и тысячи тысяч имён. Говорят, что эти многотысячные синодики о упокоении мать Варсонофия знала наизусть. Память у неё была феноменальная, а убедилась я в этом так. После смерти мамы я раздавала в храме фрукты и сладости на молитвенную память о ней. Раздала уже всё, когда заметила молившуюся в уголке мать Варсонофию. В сумке обнаружились лишь две помидоринки. Отдала я их монахине с просьбой помянуть мою маму Анастасию, а через пять лет она окликнула меня во дворе монастыря и сказала: – А твою маму Анастасию помню и поминаю всегда. Вот так, всего за две помидорки, она пять лет вымаливала мою маму. А ещё вспоминается история с городским кладбищем Козельска. В годы гонений, когда закрыли монастыри, здесь хоронили оптинских монахов и шамординских сестёр, но где чьи могилы – никто не знал. Архивы за давностью лет не уцелели, а надписи на могилах уничтожило время. И оптинские иеромонахи служили панихиды среди безымянных могил, поминая усопших словами: «Господи, Ты веси их имена». Однажды, осенью, приехали на кладбище отслужить панихиду. Листопад украсил могилы золотистыми листьями клёнов и намёл на аллее большой ворох листвы. Вдруг этот ворох зашевелился и из-под листьев показалась тщедушная весёлая монахиня Варсонофия. – Мать Варсонофия, – удивились все, – ты что, на кладбище ночуешь? – А меня покойнички любят,– ответила монахиня и тут же повела братию по кладбищу, показывая, где кто лежит. Потом иконописцы Оптиной пустыни ещё не раз приезжали на кладбище, восстанавливая по указанию монахини надписи на могилах и слушая её рассказы о дивных подвижниках благочестия, пострадавших в годы гонений. Она их помнила, знала, любила и молилась ночами за них. Спящей её редко кто видел. – Мать Варсонофия, – допытывались мы, – да как же ты выдерживаешь без сна? – Покойнички помогают! – радостно отвечала она. Как помогают, она не уточняла. Но из истории известны примеры, когда павшие воины помогали живым в бою. В 1240 году на Русскую землю внезапно вторглось могучее шведское войско, а у благоверного князя Александра Невского была лишь небольшая дружина и не было времени собрать ополчение. «Не в силе Бог, а в правде», – сказал князь перед боем своей малочисленной дружине. А на рассвете перед началом битвы дозорный Пелгусий увидел на реке судно, на котором поспешали на помощь князю Александру воины уже минувших веков во главе со святыми страстотерпцами Борисом и Глебом. Шведы были разбиты и даже на том берегу реки, где не было ни одного русского воина. А вот совсем недавняя история, рассказанная оптинским паломником военнослужащим Иваном. До армии Иван часто бывал в Оптиной и подружился здесь с будущим новомучеником иноком Трофимом (Татарниковым), убиенным на Пасху 1993 года. А потом на чеченской войне Иван с несколькими солдатами попал в засаду. Всех солдат расстреляли в упор, а Ивана боевики решили взять живьём, окружив его и подбираясь всё ближе. И тогда Иван сорвал чеку с гранаты, решив взорвать боевиков вместе с собой. Он уже возносил к Богу предсмертные молитвы: «Господи, прими дух мой», когда перед ним предстал новомученик Трофим и сказал как живой: – Иди за мной. Как новомученик вывел его из кольца боевиков, этого Иван не понимает до сих пор. Очнулся он в безопасном месте и уже тут перепугался, увидев, что держит готовую взорваться гранату, и стал, торопясь, обезвреживать её. Тайна участия усопших в жизни живых сокрыта от нас, но мать Варсонофия знала о ней. Во всяком случае, она советовала инокиням из разорённой обители непременно поминать на панихидах сестёр, умученных в годы гонений: – Они помогут, ещё как помогут! А теперь на панихидах в Оптиной поминают монахиню Варсонофию. Смерть странным образом преображает человека в нашем представлении о нём. И юные озорники, которым доставалось, бывало, от монахини за шум и возню в храме, теперь утверждают, что гоняла она их «по справедливости», а вообще-то, любила их. Наверно, любила. И всё же усопших она любила больше живых – они ей были роднее и интереснее, потому что ТАМ уже всё НАСТОЯЩЕЕ. На земле душе тесно в суете сует и давят заботы о тленном и преходящем. А там душа вольная, там жизнь духовная. Может, потому и странствовала она всю жизнь вне забот о тленном, забывая о житейских нуждах, как забывает взрослый человек о детских игрушках. А вера у монахини Варсонофии была, по сути, простая. Мы же просим на панихидах, поясняла она, чтобы наши усопшие молили Бога о нас. А это не пустые слова. Они, действительно, молятся о нас, помнят и любят. Всё земное перемелется, останется любовь. Боюсь что-нибудь преувеличить, но монахиня с таким радостным воодушевлением относилась к усопшим, что после её кончины вспомнились строки, написанные моим другом – поэтом Сашей Тихомировым. Умер он рано, а в предчувствии кончины писал: Что-то знала мать Варсонофия об этом свете. Похоже, знала. Нина ПАВЛОВА |