ВЕРТОГРАД Нина Куратова СТАРОЕ ФОТОНа плохонькой тонкой без глянца бумаге – изображение серое, бледное, едва заметное. Женщина с ребёнком. Мама... И на обороте тоже выцветшая надпись, но читается ещё хорошо, видно, что детской рукой выведено: «На долгую и добрую память дорогому Василеюшке от супруги Анны и сыночка. 1942 год, августа 16 числа». Сколько лет в альбоме карточка была, а сегодня вдруг вижу – в мусорном ящике! Держу фото перед собой, на невестку и сына гляжу растерянно. – Перебирали фотографии и выкинули, – говорит сын спокойно. – Не разобрать уже ничего, всё выгорело. Да и... Не договорил, на карточку взгляд кинул, а на меня не смотрит. «Выгорело... Выкинули...» Как ненужное, некрасивое, никчёмное и даже, наверное, уродливое... «Выкинули»... Дошла ощупью к столу у окна, села – будто телевизор смотрю. Даже фотографию, хотя на столе передо мной лежит, не вижу. Сперва – от обиды, а потом – от досады на себя: ну как же так! – за долгие годы не нашла времени рассказать, хотя бы сыну, хотя бы в детстве, что же это за фото такое! Что и появилось оно не путём и ходило потом, путешествовало по свету – путём ли?.. Впрочем, потому, может, и не рассказывала, что страшно было: ведь отец-то, возможно, из-за этой фотокарточки и... Хотя... А что если мы всё это напридумывали? Когда я стала хорошо помнить себя, было нас у отца с матерью уже четверо. По тем временам – не много, но и не мало. И все четверо – девочки. Белоголовые, крепенькие, но – только девчонки. Я – самая старшая. Как четвёртую дочку мама родила, я помню уже хорошо. Выбежала я на крыльцо и кричу радостно подружкам своим, хвалюсь на всю улицу: – А у нас – маленькая! А у нас – маленькая! И запомнила, как бабы, судачившие неподалёку, словно отмахнулись от моей радости, буркнули недовольно, и наплевать им, что я их слышу: – Этот Васька у Анны вроде мужик здоровый, а не может парня сделать! Не раз я потом слыхала, как отца в глаза, посмеиваясь, бракоделом звали. А он в ответ весело: – Вашим сыновьям разве невесты не нужны? Для вас стараюсь! Мастерю! Он, конечно, хотел, чтобы был сын, я видела это. Но нас, девчонок, от этого ещё крепче любил. Помню, погладит нежно своей большущей рукой: – Какие вы славные, грибочки мои беленькие... Пойдёт ли по деревне – завсегда мы с ним: двое на нём висим, третья – рядом... Картошку ли копает, мы – все тут как тут, у каждой по лопаточке деревянной, дочка меньше – лопаточка меньше. Отец каждый год новенькие лопатки нам мастерил, и были они – что подарок дорогой: «Папа сделал!» Дрова ли пилили – опять все рядом с отцом: кто полешко в сарай тащит, кто посильней – целиком чурбачок, а я, старшая, до пилы допущена, хотя какая я ещё была пильщица, только, считай, держусь за ручку пилы... И даже на рыбалку отец меня брал. Едва река вскроется, уже зовёт: – Оленька! Сачить пойдём? Может, на уху наловим. До реки километра три. Котомка отцовская размеренно раскачивается передо мной, а я, задрав голову, гляжу на неё, стараюсь не отстать, и так – пока не запнусь, не шлёпнусь. Отец остановится, улыбнётся, возьмёт за руку, и вот уже я бегу рядом с ним серединой дороги, и сразу – как широко в мире! Солнышко садится. Луг приречный – чистый-чистый и уже зеленеет. Но ветер тут, на просторе, и студён ещё, и зол, едва не задыхаешься от него. И вот, наконец, крутик над рекой. Далеко внизу бурлит-кипит весенняя широкая вода. Тут, на крутике, по-настоящему холодно. Отец останавливается у чьего-то не совсем потухшего костра, носком сапога сдвигает разбросанные головешки снова в костерок. – Собери, что посуше, да подкорми огонь, – говорит он мне. – А я кол для сака срублю, окорю. Довольная, бегаю я по-над берегом, греюсь, тащу и сую в костёр всякую шахтару, лишь бы горело, а отец уже крепит новенький белый шест к саку. – Ну что, начнём? – и вдруг со вздохом: – И почему ты у меня Оля, а не Олексан? И вот уже трепещут на берегу некрупные окушки и плотва-сорога, круто извиваются щурята. Моя работа, конечно же, самая важная – я разбираю то, что вываливает из сака отец. Окушков сюда, сучок сухой – обратно в реку, плотка сюда, тина мокрая – обратно в реку. У меня руки красны, у окуней оперенье и у сороги глаза – тоже: должно быть, там, под водой, ух как холодно! Я то и дело подпрыгиваю от возбужденья: – Какая большая щука! Мама из неё черинянь испечёт! И на крик мой эхо из-за реки лениво откликается. Черинянь – это рыбник. Отец глянет на меня и улыбнётся. Ворот у него расстёгнут, рукава ватника мокры и прядь русых волос, выбившаяся из-под шапки, тоже мокра. Брал меня отец на рыбалку и летом. И хвалил тоже – и за расторопность, а главное – что никаких комаров не боюсь... Мать услышит похвалу и кивнёт согласно: – Да, добрая она у нас помощница растёт, слава Богу! И замолчит, и вздохнёт. Лишь потом, много позднее, поняла я её грусть: сына, которого так ждал отец, всё не было. – Парня, Аннушка, сыночка принеси! – умоляюще положил отец руку на её плечо, отправляя на пятые роды, и столько было в его шёпоте такого, от чего моё детское сердечко разрывалось от жалости и любви к нему. Детским умишком я так понимала, что мать почему-то не хочет мальчишку родить. И я даже вроде бы сердилась на неё за это: ну почему она не хочет, если папа просит! Но и на отца обижалась: что это он всё мальчонку да мальчонку, будто я ему не помощница! На шестые роды мать до больницы провожала я, отца не было дома, зерно на мельницу повёз. Вышли мы с мамой из дома – всё хорошо. Но у больничного крыльца она вдруг расплакалась навзрыд. – Мама! Что? Мама! – испугалась я. – Опять ведь девчонка выскочит. Отец-то... с горя умрёт! – А ты мальчонку! – говорю я и тыкаю пальцем в пуговицу на её животе. Она замолкла, успокоилась, погладила меня: – Умница ты моя... Беги домой, как бы чего не натворили там. – А ты не плачь! Вот увидишь – братик будет! «Тёп-тёп!» – крупно капнуло с крыши маме на голову. Она ещё раз улыбнулась, и я помчалась домой, сворачивая с дороги на первые проталины, уверенная, что уж на этот-то раз всё будет в порядке. И сестрёнкам ещё с порога крикнула: – А нам мама скоро братика принесёт! Говорят, детские слова – вещие... Уснули вечером сестрёнки, и сама я уж задремала, как вдруг на крыльце стукнуло. – Папа приехал! – вскочила я. А оказалось – Шура-акушерка, её голос: – Васька-лешак! Спит, не слышит! Сына родила! В рубашке родился, счастливый будет! Отец с мельницы вернулся под утро, разбудил меня тихонько: – Мама где? – Мама братика принесла, – говорю, с трудом продирая глаза. А отец глядит и не верит. Фуфайка в муке вся, шапка-ушанка в руке скомкана. – Обманываешь?! Та весна была не только для отца, но и для всех нас самой счастливой. А отец – он крылатый стал. Сколько бы ни наработался за бесконечный весенний день, но и с работы бежит сияющий, весёлый, лицо красно от солнца, а глаза – что небо солнечное. А мы ждём его, и вот уж кто-то из нас первый разглядел: – Бапко идёт! И – навстречу! И каждый хочет на руки к нему! А как нас, пятерых-то, на руки взять?! Вот, помню, становится отец на четвереньки, младшая Катенька тянет его за волосы – будто бы конь, будто бы в поводу, а мы, остальные, – верхом: – Но-но, сивка-бурка! Поехали! – И как тебе, Василей, не надоест-то? – кричит из-за изгороди сосед, не то осуждая, не то завидуя. У соседей детей нет, в их дворе всегда тишина. Возле крыльца отец стягивает сапоги и рубаху, долго и шумно умывается и, наконец, отворяет дверь в избу, на цыпочках идёт к зыбке. Приоткинув старый цветастый сарафан, под которым спит братик наш Васьтоль, смотрит на него, спящего, долго и серьёзно, почти не улыбаясь. Прикроет, спросит у матери тихо: – Не плачет? – Слава Богу, нет! – весело и громко ответит мать. – Няньки наши не жалуются! Мамук тоже, как и отец, румяная от весеннего загара, хлопочет, лёгкая и быстрая, ужин готовит. Босая, в переднике ситцевом чистеньком, и платок ситцевый такой же – она столь празднична, будто гостей ждёт. А ведь сама тоже весь день на работе, тоже только-только вошла, успела лишь малыша покормить. – Зинук! – командует мама. – Накрывай скатертью стол. А ты, Маня, ложки тащи. А Катя-то где? Опять на улице? Приведи-ка её, Оля, приведи! Руки помыть никто не забыл? А сама уж вытащила из печи чугунок с варевом, хлеб нарезала. У нас дважды к столу приглашать было не принято, все усаживались быстро. И ели не кое-как, а словно дело делали. Лишь Катеньке, держа её на коленях, отец поможет – чтобы мимо рта еда не попадала. Но на рыбалку с тех пор, как родился Васьтоль, я стала ходить совсем редко – куда убежишь от братика. И вот однажды... Ну не обидно ли, что я не была с отцом?! Ушёл он однажды после ужина... И вернулся – лишь утром. Изодранный, исцарапанный, руки в крови, а через плечо – такая щучища, что подойти и то страшно: хвост её за отцом по земле волочится, голова – спереди до земли. – Бласло Кристос! – воскликнула мама испуганно, а отец улыбается, шатаясь от усталости. И не было человека в деревне нашей, который бы не пришёл поглядеть на чудо-рыбину. – У, сатана! Может, это уже сам царь рыбий? – говорит какой-нибудь мужик, переставляя по скользкой чешуе растопыренные пальцы, чтобы так измерить длину щуки. – Нет, – отвечает другой. – Не царь! У царя, говорят, мох на спине растёт, зелёный! В стороне женщины суеверно судачат: – Не к добру это, бабы! Кидас! В Удоре к тётке моей лиса прямо на крыльцо прибежала и сидит. «Не стреляй, прогони! – кричит тётка мужу. – Кидас это!» А он не послушал. И тут, в том же году, как пошло! Окулачили... Одна тётка теперь. Не к добру эта щука, бабы. Кидас! – Как не к добру! – смеётся мать. – Испеку черинянь, вся деревня приходите, всем хватит! Вот и добро! Этот большой праздничный сбор в нашем доме в ту весну был уже вторым – первый раз вся деревня приходила к нам на крестины Васьтоля. И никто не думал, сколь скоро придётся собраться ещё раз... – И на кого ты нас покидаешь? Куда я с такой оравой? – причитала, захлёбываясь слезами, мать, припав к отцовской груди. А сосед наш, уже совсем собравшийся на войну, говорил тихо, глядя на мать: – Да, брат... Это почище той щуки. Если ей вовремя пасть не заткнуть... Сосед перед отправкой сидел не у себя в тихом бездетном доме, а у нас. А жена его стояла у своей изгороди, в руку молча уткнулась, мужнина котомка у её ног... С той поры деревня осталась без мужиков. Но жизнь, как и раньше, у всех шла по-разному. У соседки, глядишь, утром ещё и печь не топится, а мама наша уже из лесу торопится, полный пестерь грибов тащит: кормить нас, столько-то ртов, чем-то надо! Вечером спит уже чуть не вся деревня, а мама у коптилки склонилась, бельишко латает – одежонка горит на нас на всех, как на самых отчаянных мальчишках, не возрадуешься. Первое письмо от отца пришло из Вологды, второе – с Волховского фронта. Писал много – обо всех надо спросить, всем поклон передать, и почерк был мелкий. А бумага плохая – читать не с мамиными глазами, это было моё дорогое дело. По такому случаю мать зажигала керосиновую лампу, со стеклом. А сама, притихшая, рядом. Прочитаю, она кивнёт благодарно и скажет: – А ну-ко, лапок, ещё разок. Родимый, уж никого не обделил поклоном-то. Скучает... Читаю снова, а мама, гляжу, уже дремлет, намаялась за день. – Ты, мама, не слушаешь... Встряхнётся, поведёт измученно головой: – Как же, слушаю. Читай, лапушка моя... Так иногда и два, и три раза прочитаем... А потом от отца карточка пришла. В лесу снят. Елье глухое сзади и незнакомый солдатик рядом, совсем молоденький. Отец писал, что это Ефремов, студент из Ленинграда, его друг, и очень толковый, по-немчурному понимает, тоже связист. Видно было, что дружбой с Ефремовым отец гордится... Оба они – в одних гимнастёрках и без шапок. В руке у отца – моток проволоки, у ног – большая катушка. Мать долго смотрела на карточку, вздыхала, что отец исхудал, потом сказала: – Нам бы тоже сфотографироваться да послать ему карточку. Да где нынче! И словно услышаны были слова её! Шла жатва, но мама так ушибла руку, что серп не держался, пришлось ей снопы возить. Я тут – первая её помощница, потому что Васьтоль уже на ноги поднялся, младшие сестрёнки мои с ним уже возились. В тот день заехали мы домой пообедать на минутку и обратно в поле помчались. Я посреди телеги трясусь, держусь изо всех сил. Глядь: выходит из кустпромовской избы хромой Егор, на плече – тренога. – Ёгорьюшко! Ой как ты нужен! – остановила мать коня. – Всем нужен. Материала нету, – угрюмо ответил фотограф. Он, хромой, раньше часто появлялся в деревне со своим аппаратом, потом исчез, а теперь снова – вот он. – Милый! Хоть раз щёлкни! Хотя бы сына отцу послать! – Найдём, если одно-то... – Так садись! – обрадовалась мать и телегу домой повернула. – Но-но, Батько! Но ни во дворе нашем, нигде поблизости ни Васьтоля, ни сестрёнок уже не было, успели куда-то удрать цыплята-ребята! Ох и расстроилась мать: – Ну не разбойная ли команда? На реку, поди, отправились! Беги, Оля! А ты, Ёгорушко, отдохни чуток, сейчас найдём. Квасу от жары испей! Мать кинулась поискать у ближних домов, я сбегала к реке и в ближние малинники, кричала, звала – будто сквозь землю провалились! Как могла я догадаться, что потому и не отыскала, что кричала: в гороховом поле малышня наша животы набивала, услышали меня и спрятались, чтобы не нашла. – С ума сойти! – уже почти причитала мать. – Может, уж и в живых-то нет? Ну, беги ещё куда-нить! Мама, кажется, уже не думает о фотографировании; а на дворе народу собралось: ещё бы, ведь фотограф – это откуда-то из довоенного времени! И старухи тут с детьми на руках, и пацанята, всем интересно. И вот когда Егор встал, чтобы уйти, одна из бабок подошла к маме, внучонка своего протянула: – Никуда твои не денутся, прибегут. А сняться можешь и с моим вот. Держи. Они с Васьтолем похожи. Да годовалые много ли друг от друга разнятся, если даже и не похожи! На карточке и вовсе незаметно будет. Отправишь Василею – радость ему. Егор встрепенулся: – Бери пацана! А в другой раз приеду – обязательно всех сниму! Это я со всем авторитетом говорю! Мать и туда, и сюда – ну как же так?! Но делать нечего, схватила ребёнка чужого. А у самой слёзы... – Нет-нет! – запротестовал фотограф. – Осветись улыбочкой! Слёзы убрать! Вот так!.. Снято! И скоро привезли попутчики из района эту фотокарточку, и отправили мы её на фронт. И стали ждать. – Господи! – вздыхала мать. – Родного своего обманула. Вот грех-то... Писем от отца на этот раз не было долго-долго. А когда, наконец, ответ пришёл, о фотографии отец почему-то даже не упомянул. А потом... Страшно вспомнить... Васьтоль заболел поносом и умер. Сын, продолжение фамилии... – Я во всём виновата! Отца на фронте обманула! Меня Бог наказал! – не помня себя, кричала мать, когда уводили её с Васьтолиной могилы. И ведь не только мать так считала, а и я в душе – тоже. И до сих пор... Прости меня, мама моя... От этой беды не опомнились, как пришла и на отца похоронка... Вот и всё. Вот и всё... А потом, после войны прошло лет уж пять, получили мы конверт с этой вот фотокарточкой. И ничего в конверте больше не было, хоть бы слово. И вместо обратного адреса: «Ленинград, Ефремов»... …Бубнит телевизор, за окном – день, а темно, темно... Выкинули, выгорело! Как же так, сынок? Ведь и у тебя сын есть, а вдруг он спросит? Или уже не спросит?.. Из книги «Волчье лыко» Москва, изд-во «Современник», 1989. |