ВЕРТОГРАД ОКОПНАЯ ПРАВДА СОЛДАТА НИКУЛИНА «Какие бы высокие цели ни были у войны, она всегда грязь, смешанная с потом и кровью солдата или офицера, – сказал о своём опыте чеченской войны в недавнем интервью полковник Юрий Буданов и добавил: – Но если ты по приказу выходишь на поле боя, размышляя о том, что убивать противника аморально, ты уже не боец». «Подвиги и героизм, проявленные на войне, всем известны, много раз воспеты. Но мемуаристов почти не интересует, что переживает солдат на самом деле. Обычно войны затевали те, кому они меньше всего угрожали: феодалы, короли, министры, политики, финансисты и генералы. Большинство военных мемуаров восхваляют саму идею войны и тем самым создают предпосылки для новых военных замыслов. Тот же, кто расплачивается за всё, гибнет под пулями, реализуя замыслы генералов, тот, кому война абсолютно не нужна, обычно мемуаров не пишет...»
Эти слова принадлежат другому нашему современнику, петербуржцу Николаю Николаевичу Никулину. Он скончался 19 марта на 86-м году жизни. «Знаменитый учёный, историк искусств от Бога, яркий представитель научных традиций Эрмитажа и Петербургской Академии художеств, глубокий знаток искусства старых европейских мастеров – так он нём отзывается директор Эрмитажа Михаил Пиотровский. – Но сегодня Николай Николаевич Никулин, тихий и утончённый профессор, выступает как жёсткий и жестокий мемуарист. Он написал книгу о войне. Книгу суровую и страшную. Читать её больно. Больно потому, что в ней очень неприятная правда. Николай Николаевич – герой войны, его имя есть в военных энциклопедиях. Кровью и мужеством он заслужил право рассказать свою правду». Начав воевать рядовым летом 1941-го, он закончил войну сержантом в Берлине 45-го, был четырежды ранен. Ранения оказались тяжёлыми, и Никулин долго лежал в госпиталях. Может быть, благодаря этому и выжил. Речь идёт о «Воспоминаниях о войне», книге, законченной Н. Н. Никулиным в 1975 году. Рукопись пролежала «в столе» до конца века. Как пишет журналист Кирилл Александров, «тяжелобольной Николай Николаевич, несмотря на уговоры друзей, близких и коллег, категорически отказывался публиковать её целиком. Он боялся и говорил, что словосочетание “Особый отдел” до сих пор вызывает страх, а мы, уговаривающие его, не представляем себе ни своей страны, ни той организации, которая до сих пор ею управляет». В конце концов книга была выпущена Эрмитажем маленьким тиражом. Рассказывают, что один крупный предприниматель, прочитав книгу, предложил заплатить автору очень большой гонорар и напечатать 50 тысяч экземпляров, чтобы раздавать мемуары бесплатно «студентам, вузовским преподавателям, чиновникам и депутатам». Николай Николаевич, услышав предложение мецената, категорически отказался. Книга действительно потрясает. Мы долго думали, какие фрагменты выбрать, чтобы познакомить с нею наших читателей. Пришли к выводу, что «нарезку» делать не стоит, а лучше дать цельные куски – так будет и проще, и честнее. Первые месяцы войны …В ночь на 7 ноября была особенно зверская бомбёжка (говорили, что Гитлер обещал её ленинградцам), а наутро, несмотря на обстрел, мы маршировали к Финляндскому вокзалу, откуда в товарных вагонах нас привезли на станцию Ладожское озеро. Ночь провели в вагоне, буквально лёжа друг на друге. И это было хорошо, так как на дворе стоял двадцатиградусный мороз. Согреться можно было только прижавшись к соседу. Утром с разбитого бомбами причала нас благополучно погрузили на палубу старенького корабля, переделанного в канонерскую лодку. Переход через Ладогу был спокойный: небо затянуто облаками, большая волна, шторм. Самолёты не прилетали, но мы изрядно промёрзли на ветру. Грелись, прижавшись к трубе. Тут я совершил удачную сделку, выменяв у скупого Юрки Воронова три леденца на полсухаря. В заснеженной Новой Ладоге мы отдыхали день, побираясь, кто где мог. Клянчили еду у жителей, на хлебозаводе. Потом сутки шли по глухим лесам, разыскивая штаб армии. Кое-кто отстал, кое-кто обморозился. В штабе нас распределили по войсковым частям. Лучше всех была судьба тех, кто попал в полки связи. Там они работали на радиостанциях до конца войны, и почти все остались живы. Хуже всех пришлось зачисленным в стрелковые дивизии. – Ах, вы радисты, – сказали им, – вот вам винтовки, а вот – высота. Там немцы! Задача – захватить высоту!
Так и полегли новоиспечённые радисты на безымянных высотах. Моя судьба была иная: полк тяжёлой артиллерии. Мы искали его неделю, мотаясь по прифронтовым деревням. Дважды пересекли замёрзший Волхов с громадной электростанцией. Питались чем Бог пошлёт. Что-то урвали у служащих волховской столовой. Там готовилась эвакуация и происходило воровство продуктов. Делалось это настолько открыто и бесстыдно, что директорше неудобно было отказать нам в скромной просьбе о еде. В другой раз на окраине деревни Войбокало (она через считанные дни была сметена с лица земли) сердобольная молодуха вынесла нам на крыльцо объедки ватрушек и прочей вкусной снеди: у неё находился на постое большой начальник – какой-то старшина, он не доел поутру свой завтрак. Ночевали где попало. То в пустом зале станции Волхов-2 (она была ещё цела). Здесь столкнулись с вооружёнными людьми в штатском. Это был отряд партизан, которым предстояло идти в немецкий тыл. То у какой-то старушки, на печи. В городе Волхове дыхание войны вновь коснулось нас. Сумеречным вечером проходили мы мимо школы, превращённой в госпиталь. В уголке сада, рядом с дорогой, два пожилых санитара хоронили убитых. Неторопливо выкопали яму, сняли с мертвецов обмундирование (инструкция предписывала беречь государственное имущество). Один труп с пробитой грудью когда-то был божественно красивым юношей. Тугие мышцы, безупречное сложение, на груди выколот орёл. На правом плече надпись: «Люблю природу», на левом: «Опять не наелся». Это были парни из разведки морской бригады. Первый раз бригада полегла под Лиговом, затем её пополнили и отправили на Волховский фронт, где она очень скоро истекла кровью... Санитары столкнули трупы в яму и забросали их мёрзлой землёй. Мы поглядели друг на друга и пошли дальше. (Потом, летом, я видел, как похоронные команды засыпали мертвецов известью – во избежание заразы. Но хоронили лишь немногих, тех, кого удавалось вытащить из-под огня. Обычно же тела гнили там, где застала солдатиков смерть.) После долгих блужданий, рискуя попасть в руки наступавшим немцам или угодить в штрафную роту как дезертиры, мы добрались до станции Мурманские ворота. Там молодые розовощёкие красноармейцы в ладных полушубках сообщили нам, что они служат в полку совершенно таком же, как тот, что мы ищем. А наш полк найти невозможно, он где-то под Тихвином. Поэтому нам надо проситься в их часть. Начальство, в лице капитана по фамилии Седаш, приняло нас радушно и приказало зачислить во второй дивизион полка. Ирония судьбы! Я всегда боялся громких звуков, не терпел в детстве пугачей и хлопушек, а угодил в тяжёлую артиллерию! Но это была счастливая судьба, ибо в пехоте во время активных действий человек остаётся жив в среднем неделю. Затем его обязательно ранит или убивает. В тяжёлой артиллерии этот период увеличивается до трёх-четырёх месяцев. Те же, кто непосредственно стрелял из пушек, умудрялись оставаться целыми всю войну. Ведь пушка стоит в тылу и ведёт огонь с закрытых позиций. Но к пушкам обычно ставили пожилых. Молодёжь, и я в том числе, оказывалась во взводах управления огнём. Наше место – на передовых позициях. Мы должны наблюдать за противником, корректировать огонь, осуществлять связь. Лично я – радиосвязь. Мы в атаку не ходим, а ползём вслед за пехотой. Поэтому потерь у нас неизмеримо меньше. И полк, в который я попал, сохранился в своём первоначальном составе с момента формирования, тогда как пехотные дивизии сменили своих солдат по многу раз, сохранив лишь номера. Всё это я узнал потом. А пока мне выдали триста граммов хлеба, баланду и заменили ленинградские сапоги старыми разнокалиберными валенками. Как раз в день нашего приезда здесь срезали продовольственные нормы, так как пал Тихвин и снабжение нарушилось. Здесь только стали привыкать к голоду, а я уже был дистрофиком и выделялся среди солдат своим жалким видом. Всё было для меня непривычно, всё было трудно: стоять на тридцатиградусном морозе часовым каждую ночь по четыре-шесть часов, копать мёрзлую землю, таскать тяжести: брёвна и снаряды (ящик – сорок шесть килограммов). Всё это без привычки, сразу. А сил нет и тоска смертная. Кругом все чужие, каждый печётся о себе. Сочувствия не может быть. Кругом густой мат, жестокость и чёрствость. Моментально я беспредельно обовшивел – так, что прекрасные крошки сотнями бегали не только по белью, но и сверху, по шинели. Жирная вошь с крестом на спине называлась тогда KB – в честь одноимённого тяжёлого танка, и забыли солдатики, что танк назван в честь великого полководца К. Е. Ворошилова. Этих KB надо было подцеплять пригоршней под мышкой и сыпать на раскалённую печь, где они лопались с громким щёлканьем. Со временем я в кровь расчесал себе тощие бока и на месте расчёсов образовались струпья. О бане речи не было, так как жили на снегу, на морозе. Не было даже запасного белья. Специальные порошки против вшей не оказывали на них никакого действия. Я пробовал мочить бельё в бензине и в таком виде надевал его на тело. Крошки бежали из-под гимнастёрки, и их можно было стряхивать в снег с шеи. Но назавтра они опять являлись в ещё большем количестве. Только в 1942 году появилось спасительное средство: «мыло К» – жёлтая, страшно вонючая паста, в которой надо было прокипятить одежду. Тогда наконец мы вздохнули с облегчением. Да и бани тем временем научились строить. И всё же мне повезло. Я был никудышный солдат. В пехоте меня либо сразу же расстреляли бы для примера, либо я сам умер бы от слабости, кувырнувшись головой в костёр: обгорелые трупы во множестве оставались на месте стоянок частей, прибывших из голодного Ленинграда. В полку меня, вероятно, презирали, но терпели. Я заготавливал десятки кубометров дров для офицерских землянок, выполнял всякую работу, мёрз на посту. Изредка дежурил около радиостанции. На передовую меня сперва не брали, да и больших боёв, к счастью, не было. Одним словом, я не сразу попал в мясорубку, а имел возможность привыкнуть к военному быту постепенно. Обстрелы первоначально не пугали меня. Просто я не сразу понял, в чём дело. Грохот, рядом падают люди, стоны, брызги крови на снегу. А я стою себе, хлопаю глазами. Часто меня сшибали с ног и материли, чтоб не маячил на открытом месте. Но осколки и шальные пули пока меня не задевали. Очень скоро я нашёл своё призвание: бросался к раненым, перевязывал их, и, хотя опыта у меня не было, всё получалось удачно – на удивление профессиональным санитарам. В конце ноября началось наше наступление. Только теперь я узнал, что такое война, хотя по-прежнему в атаках ещё не участвовал. Сотни раненых, убитых, холод, голод, напряжение, недели без сна... В одну сравнительно тихую ночь я сидел в заснеженной яме, не в силах заснуть от холода. Чесал завшивевшие бока и плакал от тоски и слабости. В эту ночь во мне произошёл перелом. Откуда-то появились силы. Под утро я выполз из норы, стал рыскать по пустым немецким землянкам, нашёл мёрзлую, как камень, картошку, развёл костёр, сварил в каске варево и, набив брюхо, почувствовал уверенность в себе. С этих пор началось моё перерождение. Появились защитные реакции, появилась энергия. Появилось чутьё, подсказывавшее, как надо себя вести. Появилась хватка. Я стал добывать жратву. То нарубил топором конины от ляжки убитого немецкого битюга – от мороза он окаменел. То нашёл заброшенную картофельную яму. Однажды миной убило проезжавшую мимо лошадь. Через двадцать минут от неё остались лишь грива и внутренности, так как умельцы вроде меня моментально разрезали мясо на куски. Возница даже не успел прийти в себя, так и остался сидеть в санях с вожжами в руке. В другой раз мы маршировали по дороге – и вдруг впереди перевернуло снарядом кухню. Гречневая кашица вылилась на снег. Моментально, не сговариваясь, все достали ложки – и начался пир! Но движение на дороге не остановишь! Через кашу проехал воз с сеном, грузовик, а мы всё ели и ели, пока оставалось что есть... Я собирал сухари и корки около складов, кухонь, – одним словом, добывал еду, где только мог. Наступление продолжалось, сначала успешно. Немцы бежали, побросав пушки, машины, всякие припасы, перестреляв коней. Убедился я, что рассказы об их зверствах не выдумка газетчиков. Видел трупы сожжённых пленных с вырезанными на спинах звёздами. Деревни на пути отхода были все разбиты, жители выгнаны. Их оставалось совсем немного – голодных, оборванных, жалких. Меня стали брать на передовую. Помнятся адские обстрелы, ползанье по-пластунски в снегу. Кровь, кровь, кровь. В эти дни я был первый раз ранен, правда рана была пустяшная – царапина. Дело было так. Ночью, измученные, мы подошли к заброшенному школьному зданию. В пустых классах было теплей, чем на снегу, была солома и спали какие-то солдаты. Мы улеглись рядом и тотчас уснули. Потом кто-то проснулся и разглядел: спим рядом с немцами! Все вскочили, в темноте началась стрельба, потасовка, шум, крики, стоны, брань. Били кто кого, не разобрав ничего в сумятице. Я получил удар штыком в ляжку, ударил кого-то ножом, потом все разбежались в разные стороны, лязгая зубами, всем стало жарко. Сняв штаны, я определил по форме шрама, что штык был немецкий, плоский. В санчасть не пошёл, рана заросла сама недели через две. На передовой было легче раздобыть жратву. Ночью можно выползти на нейтральную полосу, кинжалом срезать вещмешки с убитых, а в них – сухари, иногда консервы и сахар. Многие занимались этим в минуты затишья. Многие не возвратились, ибо немецкие пулемётчики не дремали. Однажды какой-то старшина, видимо спьяна, заехал на санях на нейтральную полосу, где и он, и лошадь были тотчас убиты. А в санях была еда – хлеб, консервы, водка. Сразу же нашлись охотники вытащить эти ценности. Сперва вылезли двое и были сражены пулями, потом ещё трое. Больше желающих не было. Ночью отличился я. Поняв, что немцы стреляют, услышав даже шорох, я решил ничего не брать, а лишь перерезал сбрую, привязал к саням телефонный кабель и благополучно вернулся в траншею. Затем – раз, два, взяли! – мы подтянули сани. Все продукты были изрешечены пулями, водка вытекла, и, всё же нажрались всласть! У железной дороги Мга – Кириши наше наступление заглохло, а немцы заняли прочные позиции. Здесь, в большой деревне Находы, от которой сейчас не осталось и следа, я встретил новый 1942 год. Лицо войны На войне особенно отчётливо проявилась подлость большевистского строя. Как в мирное время проводились аресты и казни самых работящих, честных, интеллигентных, активных и разумных людей, так и на фронте происходило то же самое, но в ещё более открытой, омерзительной форме. Приведу пример. Из высших сфер поступает приказ: взять высоту. Полк штурмует её неделю за неделей, теряя множество людей в день. Пополнения идут беспрерывно, в людях дефицита нет. Но среди них опухшие дистрофики из Ленинграда, которым только что врачи приписали постельный режим и усиленное питание на три недели. Среди них младенцы 1926 года рождения, то есть четырнадцатилетние, не подлежащие призыву в армию... «Вперррёд!!!» – и всё. Наконец какой-то солдат, или лейтенант, командир взвода, или капитан, командир роты (что реже), видя это вопиющее безобразие, восклицает: «Нельзя же гробить людей! Там же, на высоте, бетонный дот! А у нас лишь 76-миллиметровая пушчонка! Она его не пробьёт!..» Сразу же подключается политрук, СМЕРШ и трибунал. Один из стукачей, которых полно в каждом подразделении, свидетельствует: «Да, в присутствии солдат усомнился в нашей победе». Тотчас же заполняют уже готовый бланк, куда надо только вписать фамилию, и готово: «Расстрелять перед строем!» или «Отправить в штрафную роту!» – что то же самое. Так гибли самые честные люди, чувствовавшие свою ответственность перед обществом. А остальные – «Вперррёд, в атаку!..» Легко писать это, когда прошли годы, когда затянулись воронки в Погостье, когда почти все забыли эту маленькую станцию. И уже притупились тоска и отчаяние, которые пришлось тогда пережить. Представить это отчаяние невозможно, и поймёт его лишь тот, кто сам на себе испытал необходимость просто встать и идти умирать. Не кто-нибудь другой, а именно ты, и не когда-нибудь, а сейчас, сию минуту, ты должен идти в огонь, где в лучшем случае тебя легко ранит, а в худшем – либо оторвёт челюсть, либо разворотит живот, либо выбьет глаза, либо снесёт череп. Именно тебе, хотя тебе так хочется жить! Тебе, у которого было столько надежд. Тебе, который ещё и не жил, ещё ничего не видел. Тебе, у которого всё впереди, когда тебе всего семнадцать! Ты должен быть готов умереть не только сейчас, но и постоянно. Сегодня тебе повезло, смерть прошла мимо. Но завтра опять надо атаковать. Опять надо умирать, и не геройски, а без помпы, без оркестра и речей, в грязи, в смраде. И смерти твоей никто не заметит: ляжешь в большой штабель трупов у железной дороги и сгниёшь, забытый всеми в липкой жиже погостьинских болот. Бедные, бедные русские мужики! Они оказались между жерновами исторической мельницы, между двумя геноцидами. С одной стороны, их уничтожал Сталин, загоняя пулями в социализм, а теперь, в 1941–1945-м, Гитлер убивал мириады ни в чём не повинных людей. Так ковалась Победа, так уничтожалась русская нация, прежде всего душа её. Смогут ли жить потомки тех, кто остался? И вообще, что будет с Россией? Почему же шли на смерть, хотя ясно понимали её неизбежность? Почему же шли, хотя и не хотели? Шли, не просто страшась смерти, а охваченные ужасом, и всё же шли! Раздумывать и обосновывать свои поступки тогда не приходилось. Было не до того. Просто вставали и шли, потому что НАДО! Вежливо выслушивали напутствие политруков – малограмотное переложение дубовых и пустых газетных передовиц – и шли. Вовсе не воодушевлённые какими-то идеями или лозунгами, а потому, что НАДО. Так, видимо, ходили умирать и предки наши на Куликовом поле либо под Бородином. Вряд ли размышляли они об исторических перспективах и величии нашего народа... Выйдя на нейтральную полосу, вовсе не кричали «За Родину! За Сталина!», как пишут в романах. Над передовой слышен был хриплый вой и густая матерная брань, пока пули и осколки не затыкали орущие глотки. До Сталина ли было, когда смерть рядом. Откуда же сейчас, в шестидесятые годы, опять возник миф, что победили только благодаря Сталину, под знаменем Сталина? У меня на этот счёт нет сомнений. Те, кто победил, либо полегли на поле боя, либо спились, подавленные послевоенными тяготами. Ведь не только война, но и восстановление страны прошло за их счёт. Те же из них, кто ещё жив, молчат, сломленные. Остались у власти и сохранили силы другие – те, кто загонял людей в лагеря, те, кто гнал в бессмысленные кровавые атаки на войне. Они действовали именем Сталина, они и сейчас кричат об этом. Не было на передовой: «За Сталина!» Комиссары пытались вбить это в наши головы, но в атаках комиссаров не было. Всё это накипь... Конечно же, шли в атаку не все, хотя и большинство. Один прятался в ямку, вжавшись в землю. Тут выступал политрук в основной своей роли: тыча наганом в рожи, он гнал робких вперёд... Были дезертиры. Этих ловили и тут же расстреливали перед строем, чтоб другим было неповадно... Карательные органы работали у нас прекрасно. И это тоже в наших лучших традициях. От Малюты Скуратова до Берии в их рядах всегда были профессионалы, и всегда находилось много желающих посвятить себя этому благородному и необходимому всякому государству делу. Войска шли в атаку, движимые ужасом. Ужасна была встреча с немцами, с их пулемётами и танками, огненной мясорубкой бомбёжки и артиллерийского обстрела. Не меньший ужас вызывала неумолимая угроза расстрела. Чтобы держать в повиновении аморфную массу плохо обученных солдат, расстрелы проводились перед боем. Хватали каких-нибудь хилых доходяг или тех, кто что-нибудь сболтнул, или случайных дезертиров, которых всегда было достаточно. Выстраивали дивизию буквой «П» и без разговоров приканчивали несчастных. Эта профилактическая политработа имела следствием страх перед НКВД и комиссарами – больший, чем перед немцами. А в наступлении, если повернёшь назад, получишь пулю от заградотряда. Страх заставлял солдат идти на смерть. На это и рассчитывала наша мудрая партия, руководитель и организатор наших побед. Расстреливали, конечно, и после неудачного боя. А бывало и так, что заградотряды косили из пулемётов отступавшие без приказа полки. Отсюда и боеспособность наших доблестных войск. Многие сдавались в плен, но, как известно, у немцев не кормили сладкими пирогами... Были самострелы, которые ранили себя с целью избежать боя и возможной смерти. Стрелялись через буханку хлеба, чтобы копоть от близкого выстрела не изобличила членовредительства. Стрелялись через мертвецов, чтобы ввести в заблуждение врачей. Стреляли друг другу в руки и ноги, предварительно сговорившись. Особенно много было среди самострелов казахов, узбеков и других азиатов. Совсем не хотели они воевать. Большей частью членовредителей разоблачали и расстреливали. Однажды в погостьинском лесу я встретил целый отряд – человек двадцать пять с руками в кровавых повязках. Их вели куда-то конвоиры из СМЕРШа с винтовками наперевес... Война – самое большое свинство, которое когда-либо изобрёл род человеческий. Подавляет на войне не только сознание неизбежности смерти. Подавляет мелкая несправедливость, подлость ближнего, разгул пороков и господство грубой силы... Опухший от голода, ты хлебаешь пустую баланду – вода с водою, а рядом офицер жрёт масло. Ему полагается спецпаёк, да для него же каптенармус ворует продукты из солдатского котла. На тридцатиградусном морозе ты строишь тёплую землянку для начальства, а сам мёрзнешь на снегу. Под пули ты обязан лезть первым и т.д., и т.п. Но ко всему этому быстро привыкаешь, это выглядит страшным лишь после гражданской изнеженности. А спецпаёк для начальства – это тоже историческая необходимость. Надо поддержать офицерский корпус – костяк армии. Вокруг него всё вертится на войне. Выбывают в бою в основном солдаты, а около офицерского ядра формируется новая часть... Трудно подходить с обычными мерками к событиям, которые тогда происходили. Если в мирное время вас сшибёт автомобиль, или изобьёт хулиган, или вы тяжело заболеете – это запоминается на всю жизнь. И сколько разговоров будет по этому поводу! На войне же случаи чудовищные становились обыденностью. Чего стоил, например, переход через железнодорожное полотно под Погостьем в январе 1942 года! Этот участок простреливался и получил название «долина смерти». (Их много было, таких долин, и в других местах.) Ползём туда вдесятером, а обратно – вдвоём, и хорошо, если не раненые. Перебегаем по трупам, прячемся за трупы – будто так и надо. А завтра опять посылают туда же... А когда рядом рвёт в клочья человека, окатывает тебя его кровью, развешивает на тебе его внутренности и мозг – этого достаточно в мирных условиях, чтобы спятить. Каждый день, каждый час случается что-то новое. То вдруг немецкий снайпер уложил меня в воронку и не давал шевелиться до ночи, стреляя после каждого моего движения. Три часа на лютом морозе – и ногти слезли с обмороженных пальцев. Правда, потом выросли – кривые, как у чёрта... То немец забросил в моё укрытие гранату, но, слава Богу, у меня уже выработалась чёткая реакция, и я успел молниеносно выкинуть её за бруствер, где она тотчас же грохнула... То во время обеда немецкий снаряд пробил потолок в нашей землянке, но не разорвался и только шипел на полу. «Ну что, ребята, вынесите его и давайте обедать», – сказал лейтенант. Из-за таких пустяков уже никто в это время не клал в штаны. Ко всему привыкаешь. Однажды тяжёлая мина угодила в нашу землянку, разметала бревенчатый накат, но, к счастью, не пробила его. Я даже не проснулся от страшного грохота, содрогания почвы и от земли, посыпавшейся сверху. Обо всём поведал мне утром связист Полукаров, который проводил ночи, стоя на четвереньках, «в позе зенитной пушки», так как приступы язвы желудка не давали ему уснуть. Известна история, когда во время обстрела солдат ощутил неизъяснимую тоску и потребность пойти к соседям. Сделав это, он обнаружил соседнюю землянку разбитой, а всех людей – погребёнными под обломками. Пока он возвращался, его собственное укрытие постигла та же участь. Со мною это тоже произошло, правда не под Погостьем, а позже, в 1944 году на станции Стремутка около Пскова... А когда на тебя прёт танк и палит из пушки? А когда тебя атакуют, когда надо застрелить человека, и успеть это сделать до того, как он убьёт тебя? Но обо всём этом уж столько писали, столько рассказывали оставшиеся в живых, что тошно повторять. Удивительно лишь, что человек так много мог вынести! И всё же почти на каждом уцелевшем война оставила свою печать. Одни запили, чтобы отупеть и забыться. Так, перепив, старшина Затанайченко пошёл во весь рост на немцев: «У-у, гады!..» Мы похоронили его рядом с лейтенантом Пахомовым – тихим и добрым человеком, который умер, выпив с тоски два котелка водки. На его могиле мы написали: «Погиб от руки немецко-фашистских захватчиков», то же самое сообщили домой. И это была правильная, настоящая причина гибели бедного лейтенанта. Их могилы исчезли уже в 1943 году... | ||