ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ ВОВКИНЫ ЗВЕЗДОПАДЫ(Продолжение. Начало и окончание в № 628, № 628-2, № 629, № 630, № 632, № 633, № 634, № 635, № 636, № 637, № 638, № 639, № 640, № 641)
Под этот мост первые таксисты Сыктывкара (только-только появившейся «Победы» с шашечками на боках) Вася Ма и Мустафа Чингиз сбросили избитого и ограбленного пассажира – ухтинского мильтона по кличке Петька Длинный. Залётный командировочный скатился под мост и затих там навсегда. А у таксистов дальше пошли тюрьмы, пересылки, лагеря... Здесь же соседняя «ремеслуха» назначала свидания горпромкомбинатовским девчатам. И пацан-ремесленник, военный малолетка в длиннющей казённой шинели, ждал, прислонившись к перилам моста, свою золотушную подружку в ватнике по колено. И так-то им было хорошо вдвоём грызть жмых молодыми зубами, чавкать пареной репой. Здесь же, на мосту, состоялось первое свидание Василия, сына кулака из Деревянска, и младшей дочери дьякона оквадской церкви Клавдии – двух птенцов, выброшенных из своих гнёзд, убежавших из родных сёл. ...Вот Василий суетится под беззлобное улюлюканье жеребчиков-комсомольцев, провожающих его залихватским свистом: «Да ладно, пусть живёт. Мы не какие-то там фашисты». Им весело смотреть, как Васька, отсидевшись в приречных кустах до третьего пароходного гудка, резко бросается к дебаркадеру. Времени в обрез: вот-вот уберут пароходные сходни. Смешно наблюдать, как он, словно крыса, торопливо взбирается по сходням, оскальзывается, пытается уберечь падающие из ослабевших рук пожитки, но всё же роняет их в воду. Как классовый враг, мельтешит, боится смотреть в лицо хозяевам жизни. И как он, поднявшись наконец-то по сходням, трусливо шмыгает за пароходную трубу, подальше от народного взора. Комсомольцы прекращают глумливый свист, вытирают о блузы обслюнявленные пальцы. Беглеца настигает бодрое «Наш паровоз, вперёд лети», а дальше следует угрожающее предупреждение: «...в руках у нас – винтовка». Матрос дебаркадера багром подцепляет узелок и перебрасывает к пароходной трубе. Жалеет кулака. Ладно, мы припомним ему эту жалость. Чтобы избежать насмешек комсы из родного села, Клава садилась на пароход в Гаме. И так же, как скрывался возле трубы Педор Вась, пряталась в трюмном четвёртом классе за бочками с солёной архангельской треской. Сутки таилась, до самого Сыктывкара. Они были рабочими на одной стройке. Он заметил девчушку-дичка, сторонящуюся вольных на слово товарок-подсобниц. Она же обратила внимание, что Василий, быстро ставший умелым каменщиком, никогда не расстёгивал тугой ворот рубашки. Однажды застала его за умыванием после рабочей смены: шею парня обвивал гайтан креста. Значит, верно она догадалась: Вася был из своих, православных, и в окружении безбожников он Христа не постыдился. Весь день, несмотря на Великий пост, с её лица не сходила тихая улыбка. – Чтой-то разулыбалась сегодня скромница наша. Вишь, как закраснелась. Уж не влюбилась ли она, а, Педор Вась? Может, это ты вскружил ей голову? – Ну, вот и он скраснел. В Великую субботу после работы Василий подошёл к Клаве и пригласил на свидание: попросил прийти в храм на праздничную службу. – Но я и так иду на службу в нашу кочпонскую церковь. – А, это там, где тихоновцы свили своё последнее гнездо? У нас же батюшка Иоанн – настоятель Вознесенского храма... – Ты что же, ходишь к еретикам, к живоцерковникам? Грех это. И каждый пошёл своей дорогой. Рано утром возвращалась из Кочпона Клава. Тропка вела её через Чит, выводила сквозь сосновую рощицу к дороге на Вильгорт, к Больничному городку. Потом, минуя сыктывкарский ремзавод (будущий СМЗ), надо перейти мост и останется совсем ничего – километра полтора пути до рабочих одноэтажных бараков. Она шла не спеша (светлый платочек, праздничное, ненадёванное платье, узелок с десятком, в красной скорлупе, яиц), улыбалась раннему солнцу, птичьему пению – Божьему миру. Взошла на мост и увидела: навстречу идёт в светлой рубашке, с таким же узелком в руке Василий. Встретились две светлые улыбки на середине моста. – Христос воскресе! – Воистину воскресе! И дружно кокнулись два яйца, освящённые в разных церквах.
Большевики расчищали поле народного сознания: взрывали храмы, разгоняли монастыри, запрещали упоминать Бога в печати. Покусились даже на календарь, который на некоторое время был переведён на безликую пятидневку. Священники были спрятаны от глаз людских в тюрьмы и в лагеря. Оставшиеся (в редких действующих храмах) вели себя тихо, как церковные мыши; только и скреблись в войне с живоцерковниками, пугливо оглядываясь при малейшем шорохе власти. Вот и всё. Овцы остались без пастырей. Волки могли праздновать победу. Но тут – война. Женщины стояли перед иконами, просили Господа, Богородицу и всех святых сберечь их близких, дать победу русскому оружию. И Россия победила. Но государственный бульдозер продолжил крушить, сталкивать, выкорчёвывать... ...Вовка шлёпает по лестнице вниз, в катакомбы госпиталя, где властвует в кастелянной Анна Александровна Красавина. Она всегда любимца своего и чайком побалует, и интересное что-нибудь расскажет. От неё Вова впервые узнал про Боженьку, про то, что Он любит всех и Вовчика тоже, хоть тот и огорчает свою маму. Видимо, под влиянием «религиозной пропаганды» Вовка однажды решил поблагодарить Боженьку. Отправился в самое глухое место Больничного городка: между госпитальной прачечной и забором был укромный уголок, заваленный ржавым железом да полуистлевшим тряпьём. Там лежала в траве большущая каменюка. Вовка перевернул её (поползли в стороны, подальше от солнечных лучей, дождевые черви), поднял голову вверх: «Это Тебе, Боженька», – не сказал, скорее, подумал и сунул под камень бумажный свёрток. Было в нём несколько печений да столько же карамелек – угощение от тёти Ани. Привалил камень на место, огляделся и, независимо насвистывая, отправился восвояси. Но не гулялось ему, малолетнему язычнику. Покрутился возле госпитальной кухни, и ноги сами привели в укромный уголок. Поднял булыжник: «Надо же, лежит свёрток, нетронутый!» Развернул – конфеты на месте. И Вова забрал свёрток. Шёл по Больничному, хрустел печеньем, закусывал карамельками. Только вдруг скучно ему стало. И сладости не в радость, как будто сделал что-то не то. Как-то они с Лизой забрались в пустующую летом фельдшерско-акушерскую школу, чтоб пускать из окон мыльные пузыри. Нужен какой-никакой черепок, обмылок, пустая катушка из-под ниток – и всё готово для игры. Переливается радугой, летит всё выше и выше гордо надутый красавец. Вот подлетает к самым облакам и там – трах! – брызгами разлетается. Смотрел Пепе вверх и вдруг увидел в облаках какую-то тётю с ребёнком на руках – точь-в-точь как на небольшой картинке, что висит в доме у Красавиных. – Глянь, Лиза, Божья Матерь! – Ты совсем одурел, Пепе. Ничего там нет. Тучи появились, скоро дождь пойдёт. Бежим домой! Побежали. В облаках никого не было. Привиделось, наверное, Вовке.
Отец пришёл в седьмой барак, посадил Вовчика на колени, объяснил маме, что не сердится за письмо в обком партии – «да что уж вилять, за донос на него». Попросил отдать ему сына. Ну, не ему, а будущей жене Наталье. Она станет воспитывать Вольдемара, пока отец на фронте. – Ты, Дуся, женщина неграмотная, в вопросах воспитания не разбираешься, а Наталья закончила полную семилетку. Ты целыми днями на работе, ребёнок растёт как дичок: босой, чёрный весь, прямо арап какой-то. Мама чувствовала себя виноватой. И с письмом этим казус приключился, она ведь хотела, чтобы начальники только приструнили загулявшего мужика: «Прав Петя, плохая я мать. Действительно, загорел Вовка до срамоты, босиком везде бегает, коленки в ссадинах, руки в синяках. Сандалики вот каши просят, отваливаются подошвы…» – Ладно, Пётр Антонович, пусть он поживёт с вами пару дней, а там посмотрим. А утром, чуть свет, прибежала на их квартиру, забарабанила в окно: – Отдавайте Вовку, а не то вышибу стёкла! Вышел на крыльцо отец в майке и в тапочках: – Пусть мальчик сам решает, где ему жить. Увидев маму, сын завырывался из рук отца – начал кулаками, ногами, коленями бить его. Папа стерпел, бережно опустил Вовчика на крыльцо, помолчал, а потом произнёс: «Вы крепко пожалеете об этом».
Летом 1946 года Вовка с мамой вернулись из эвакуации в родной Ленинград. Поселились в своей комнате на Загородном проспекте. Все эти годы в комнату никто не входил. Слой пыли лежал на нетронутой мебели, на маминой шубке, папином шевиоте. Сохранились в ящике обеденного стола вилки, ложки и даже один столовый набор из серебра – буржуйские ножи с вензелями и цветными камешками на ручках. Вовка рассматривал их, как диковины. Пыль осела на рамочках с фотографиями. Вот мама с папой довоенные, счастливые, держат между собой Вовчика, настороженно ожидающего, когда же «вылетит птичка». Ещё фотка – юная мама на военных сборах где-то на финской границе. Рядом фабричные подружки в фуражках с околышами, а лица под козырьками совсем ещё детские, с нежными припухлыми губами. Хорошо было вернуться домой, но мама, как ни билась, не могла получить продуктовых карточек. А без них проживи-ка! Нет хлеба, круп, соли и мыла. В миллионном городе небрезгливой труженице работу найти – раз плюнуть: что прачкой, что санитаркой, что ухаживать за больными – отдай дитя в садик и выходи на работу, женщина. Но в садик не брали без продуктовых карточек. И вот мама бегала по кабинетам, доказывала, что она была эвакуирована и теперь вернулась по месту прописки. А ей: «Принеси справку». Приносит. Говорят: «Не такую. Нужна с угловой печатью». Приносит с угловой… Так ходила она из кабинета в кабинет. Время шло, и средства таяли. В магазинах без карточек продавали взамен хлеба пряники, печенье, пирожные, но стоило это печево немыслимых денег. А Вовка весело проводил время. Питался – неожиданное счастье – одним печеньем. Не знал над собой надзора: мама, уходя по «бюрогадам», запирала его на ключ, но Вовка научился выбираться в форточку. Сначала обошёл-обнюхал весь прямоугольный колодец двора. Перезнакомился со всеми старушками в меховых накидках и с редкими стариканами: инвалидные трости в руках, трубки в зубах. Но скучно было с ними. Старушки учили его приличным манерам и гигиене. Одна хватала за плечо: «Нельзя сморкаться на асфальт, только в платочек. Что, нет платочка? Возьми мой, кружевной». Вторая приставала: «Зубки ты утром почистил порошком? А щётка у тебя есть? Нет? Я так и думала. Подарила бы свою. Но это – предмет индивидуального пользования. Вот я даю тебе деньги, щётки продаются в киоске за углом. Беги!» Старичок замшелый начинал поучать: «Мальчик, что же ты моему пёсику говоришь: “Брысь, падла”. Воспитанный мальчик скажет: “Собачка, пожалуйста, уходи”». Его такса противно тявкала на Феликса, пролетавшего мимо стариковских скамеек на своём гоночном самокате. Ах, этот самокат! Горящий красной, пожарной краской. С жёлтыми стремительными молниями-разводами на послушливом руле. С обтекаемыми, ввинчивающимися в воздух плоскостями. А какой у него сказочный сигнальный клаксон! Нажимаешь на грушу, и она квакает, рявкает, завывает сиреной. Зрачок фары в ребристых хрусталях вонзает свой луч в самые дальние закоулки двора, просвечивает насквозь всю Фонтанку, заглядывает дальше, до самой Невы. Владелец самоката летит по двору, бесшумный, словно привидение. Один толчок – и вот уже клаксон квакает сигналом в дальнем углу двора. Старушки поднимают головы от своих мопассанов и флоберов, укоризненно качают головными наколками: «Ах, опять этот шалопай Феликс!» Вовка бегает за мальчишкой, робко просит: «Феликс, позволь мне прокатиться...» Но тот не слышит – заворачивая немыслимый вираж, мчится через узкую подворотню на сияющую солнцем улицу. Прохожие уступают ему дорогу, оборачиваются, улыбаются невиданной забавушке: «Вот какими красивыми игрушками тешатся наши детки. Значит, живём, отходим от войны-злодейки». В стоптанных сандаликах, с выбившейся из штанов рубашкой Вовка еле поспевает за ним и на ходу плаксиво канючит: «Ну пожалуйста, дай и я прокачусь, ну распожалуйста…» В Сыктывкаре он, бывало, небрежно так бросит тому же Женьке Пащенко с братовьями: «Не надоело ли вам гонять по дорогам? Ну-ка, братаны, дайте и я разомнусь». И давали без звука. Самокаты у всех были самодельные – из плохо отструганных, худо просушенных досок. Рулевая колонка вырезана слабыми детскими руками. А колёса самоката – о, позор! – из шарикоподшипников. Шарики забивались песком, переставали крутиться и намертво тормозили машину. Зачастую гонщик возвращался домой с самокатом на плече. Далеко было тем самоделкам до Феликсовой заграничной игрушки. Вовка люто завидовал Феликсу. Но недолго. Вдруг – как отрезало. Прекратилось обожание владельца, а потом ушла зависть к вещи. Теперь Феликс сколько угодно мог проноситься мимо, тормозить прямо перед самым Вовкиным носом: – Доброе утро, Вольдемар. Опять бродил по городу? Счастливый ты... В его тоне сквозило чуть ли не уважение. – Привет, Фелька. Берегись таксы. И Вовка выходил из тёмной подворотни на Загородный проспект. Он уже сам вычислил или кто-то подсказал ему, как гулять по городу, чтобы не заблудиться. Надо просто идти по тротуару, поворачивая на углах всё время вправо или влево. Тогда, рано или поздно, придёшь к знакомой подворотне. Потому что квартал четырёхугольный. Шёл, любопытствовал по сторонам. Глазел на руины домов, на обломки стен с пустыми провалами окон. На деревья в редких сквериках, на людей, набившихся в троллейбусы, на дяденьку-милиционера в белой гимнастёрке, что заполошно свистит, укоряет перебегающего в неположенном месте прохожего. Ему далеко видно из своего «стакана» на перекрёстке. Шагал, такой маленький среди спешащих по проспекту людей. Дяденьки все в военных одеждах – в кителях, фуражках с околышами, в хромовых, выше колен, сапогах; часто в простых солдатских шинелях. Тётеньки – в гимнастёрках, в приталенных ватниках, в сдвинутых набок лётных пилотках. Но уже и развеваются на августовском балтийском бризе лёгкие ситцевые платья. Ветер, бесстыжий негодник, так созорничает с иным подолом, что девушка, покраснев, резко садится на корточки, утишает легкомыслие взлетевшего платья. Мужчины отводят глаза, поглаживают усы. – Ты только посмотри, день-то какой. В Летнем саду, поди, музыка играет. Взять детей да вместе и погулять бы. Детям – мороженое, тебе – сельтерской, мне – стопочку. Не обеднеем, скажу, Маша... Пора возвращаться домой. Мама ведь и не догадывается, что сын такой гулёна. Перед тем как влезть в форточку, Вовка проходит мимо детского сада. Там его сверстники копаются лопатками в песочнице, лепят послушные пирожки, прыгают с девчонками в классики. Нет, такая пресная жизнь не по нему... Так ничего и не получилось у мамы с карточками. Ушёл на базар шевиотовый костюм отца, шубка, Вовкины и Людкины младенческие одёжки. Пошло на продажу и столовое серебро. Вовка с мамой вывезли на базар дубовый платяной шкаф, тройку венских изогнутых стульев и детскую лошадку. Простояли до закрытия в самом бойком месте. Цену давали бросовую, но никто так и не подошёл: в Ленинграде по пустующим квартирам стояло много любой мебели – бери не хочу. Так они и оставили шкаф со стульями на базаре. И детская Вовкина лошадка осталась пастись рядом.
Нашла мама в Ленинграде приехавшую на повышение квалификации врачиху из Сыктывкара. Та врачиха по-землячески ссудила их на билет. Уместились с мамой на самой верхней – третьей – полке в общем вагоне. Когда соседи по купе спали, мама кормила Вовку ещё из Сыктывкара привезённой картошкой. Тратила её экономно, вот и осталось на обратный путь. Вовка давился, с трудом проглатывал старые, синюшные картофелины. Да ещё соль забыла захватить мама... Вот старушка с соседней полки, отломив от шанежки, тайком подсовывает кусок Вовке. Ворчит: «Ведь свои же вокруг люди, православные. Ну, невзгоды выпали им, так спрячь гордость молодую, попроси у народа помощи. Неужто откажут?» Внизу, в уголке, маме уступил место инвалид, а сам отправился на костылях в вагон-ресторан. Ушёл завтракать; вот и ужин скоро, а он по сию пору не возвратился. Но вагонные соседи спокойны: с самого Ленинграда ветеран пропивает свою ампутированную ногу. Третий год врачи укорачивают её, гниющую после осколочного ранения. Сначала пальцы ампутировали, потом – ступню, а в этот раз – уже и треть голени. Пол-России таких искалеченных. Когда закроется ресторан, поволокут вчерашние солдаты своего товарища по переполненным вагонным коридорам, по лязгающим площадкам. Станут бранить-материть потерявшего совесть, опустившегося пропойцу, отца-мать, жену и детей своих забывшего: – Ведь ты же, зараза, пропиваешь их жизни. А «зараза», свесив повинную голову, будет внимать словам попутчиков с блаженной улыбкой на лице: – Ругай, ругай ещё пуще, солдат. Когда проезжали мост через Вычегду, все в вагоне бросились к окну – полюбоваться сквозь фермы железнодорожного моста широкой рекой. Вовка со старушкой решили смотреть со своих полок. И когда он полез на верхотуру, то случайно схватился за какой-то рычажок. Поезд резко затормозил, чуть не встал на самом мосту. Шум, крики; идут по вагону проводник с начальником поезда: – Какая вражина сорвала стоп-кран, остановила поезд посреди стратегически важного объекта?! Смотрят на Пепе: – Ты это сделал? И тут старушка вылезает вперёд, заявляет отважно: – Я эта вражина! Меня судите, а мальца не троньте. Посмотрел на неё начальник поезда, покрутил пальцем у виска, махнул рукой: – Что малый, что старый. У того ещё нет ума, а этой – уже нет. В Княжпогост приехали поздно ночью. Вышли из вагона. Мама увешана узлами – всё оставшееся ленинградское барахло, до нитки, вывезла она в Сыктывкар. Вовка несёт самый маленький, но самый ценный узелок. В нём документы, облигации, тяжёлые серебряные ложки, вилка и нож. На перроне возле вагона крутится худосочный, в пальто на рыбьем меху человечек. И такой-то он обходительный, такой участливый: «Мадам, позвольте... не угодно ли вам? Я ведь и сам, смею сообщить, ленинградец. Детство счастливое и отрочество провёл на Васильевском острове, юность же – на Таганке: “...Таганка, зачем сгубила ты меня-а?” Разрешите, мадам, помочь с вещами. Ах, не доверяете незнакомцу? Правильно делаете. Позвольте сопроводить юного жентельмена?» И пошёл рядом с Пепе, позади мамы. Не прошли они и десяти метров, как он цоп у мальчишки узелок – и прямиком через железнодорожные пути, под вагоны, пропал в темноте. Мама закричала: – Милиция, милиция, грабят! Помогите, люди добрые! Подбежал молоденький мильтон, засвистел, а в темноту сунуться боится. Следом подошёл толстый милицейский старшина: – Чего кричите, гражданка, чего панику разводите? Ваши документы? – Так документы – тю-тю! Украл их этот уркаган. – Откуда жаргон уголовный знаете? Сидела, что ли? На нарах парилась, мамаша? Отвечать быстро. А откуда у тебя эти узлы? Говори, кого ограбила? И тут вывернулась прежняя старушка, попутчица: – Ты что же, паразит, делаешь, куда же волокёшь мать-одиночку? А вот я сейчас позвоню на квартиру первому секретарю райкома Герасиму Зезегову. Сообщу, что ты, вместо того чтобы мазуриков ловить, женщин и детей в кутузку тащишь. Где же у тебя совесть, старшина? Смотрит старшина на яростную бабку, соображает: «Откуда же старой знать первого секретаря райкома? Надо держаться подальше от этой старухи, может, она родня какому-нибудь начальству. И отпустить от греха подальше эту мамашку вместе с сынком её сопливым. Тем более с них и взять-то нечего» – это он опытным взглядом сразу определил. От железнодорожной ветки до захолустного Сыктывкара зимой добирались только автобусами или попутками. Посадила мама Вовика на узлы, строго-настрого наказала, чтобы ни с кем не разговаривал, и ушла искать какого-нибудь «шопёр-шпану» попутного. Сидит Вовка на вокзале, а рядом ходит молоденький милиционер, присматривает за ним, улыбается. Проходит мимо суровый старшина. На Вовку не глядит, а подчинённому своему приказывает выйти патрулировать перрон: «Выполнять, рядовой!» Убегает на мороз салажонок. Пепе бы тоже надо на улицу, но терпит, сучит ногами. Рядом останавливается какой-то парень в распахнутом полушубке, в лётчицком, на меху, шлеме. «Молодецкий!» – завидует Вовка. Парень крутит на пальце цепочку с ключом зажигания, негромко напевает: «Таганка, я твой бессменный арестант…» Знакомая мелодия! Вовка обхватывает узлы, ищет глазами мильтона-салажонка. И тут парень наклоняется к Вовке: – А я где-то тебя видел, пацан. Ба, да это же Пепе – Дуськин сынок! И Вовка тут же вспоминает: «Это ведь младший сын тёти Ани Красавиной, шофёр Серёжа!» – и, уже ни о чём не думая, пулей вылетает из вокзала, еле успевает добежать до дощатого сооружения о двух дверках... Когда возвращается, то видит, как мама весело беседует с Сергеем. – Вот ведь как нам везёт на хороших людей: Красавина, врачиха, что стала учиться в Ленинграде, старушка-попутчица, даже мильтон этот, салажонок, а теперь – сын тёти Ани... Как будто посылает их кто-то, когда уж нам совсем невтерпёж. Через три месяца отменили карточную систему. Что бы семье Сало задержаться в Ленинграде до конца года!.. (Продолжение следует) |